Выбрать главу

Когда Пущин пришел к ней через несколько дней, на дверях дома висел замок. Иван Иванович заглянул в окна, где уже не красовалась цветущая герань. Столы стояли без скатертей, стулья, сложенные сиденьями одно на другое, громоздились в углу. На широкой кровати, прежде убранной пирамидой пышных подушек, кружевной накидкой и подзором, лежали доски. Ни одной безделушки, ни одного флакона не украшало огромного комода… По опустелому двору с недоуменным гоготаньем бродила пара откормленных, но уже явно голодных гусей.

Все попытки Пущина разузнать, куда девалась вдова, оказались тщетными. Только одна ее соседка вспомнила, что «Дарья Степановна давненько говорила о намерении хоть когда-нибудь съездить на свою уральскую сторону, откуда замуж выходила».

А через два с небольшим года к Пущину неожиданно приехала плотная, рябоватая женщина, которая назвалась Варей, «сродственницей известной вам вдовушки». Варя привезла ему маленькую девочку с такими истинно пущинскими глубокими серыми глазами и с такою же, как у Ивана Ивановича, темной родинкой на мочке левого уха, что он не мог ни на минуту усомниться: перед ним, болтая крепкими ножонками в полосатых шерстяных чулках, сидела его дочь.

— Аннушкой крещена, — рекомендовала ее Варя отцу, — девка она разумная, послушная. Дарьюшка, как почувствовала что не одолеть ей хворобы, строго-настрого наказала мне: «Как помру, свези ее к Ивану Ивановичу. Человек он душевный, благородный…» Как найти вас — все объяснила. Домик, который остался, дочке определила. Так она об ней сокрушалась, так заботилась. Чулочки, что вот теперь на Аннушке надеты, Дарьюшка уже еле-еле спицами ворочала, а довязала все ж таки на дорогу…

У Пущина заныло сердце. Он протянул к девочке руки. Улыбнулся. Поколебавшись немного, она пошла к нему.

— Ишь ты, несмысленыш, — вздохнула Варя. — Не понимает, знать, своего сиротства круглого…

— Какое же «круглое сиротство», — осторожно беря девочку на руки, проговорил Пущин, — у нее есть отец…

Воспитывать Аннушку взялась Волконская, а Варю Пущин уговорил остаться для ухода за девочкой.

Пущин был одним из немногих декабристов, которые еще не могли отделаться от дедовских взглядов и традиций. На этой почве произошло даже охлаждение его дружбы с Оболенским, который заметно для всех выказывал Улиньке внимание большее, чем, по мнению Пущина; она того заслуживала.

В день рождения Сергея Григорьевича к Волконским собирались гости. Приехал из Оёка Трубецкой, из Усть-Куды Поджио, из Итанцы Оболенский. Неожиданно появился Пущин. Он был «обращен на поселение» в Туринск и заехал повидаться с друзьями, а главное — предупредить Марью Николаевну о своем намерении взять к себе в Туринск, как только он там устроится, свою дочь Аннушку. Но зная, что разлука с нею причинит огорчение Волконской и ее детям, Пущин отложил на время этот разговор.

После обеда Поджио предложил Марье Николаевне пройтись, а мужчины закурили трубки.

В разговоре вспомнили семейную драму Михаила Кюхельбекера, вспомнили и историю со злополучным ветромером.

— Но самое печальное в этом происшествии, — сказал Пущин, — это то, что вскоре после того дикого изуверства пошли дожди и суеверие восторжествовало. Нет, тут надо рубить просеки, как в дремучем лесу, иначе мрак невежества заглушит узкие тропинки, нами протоптанные. Надо крепче связываться с крестьянами. А то нас снова постигнет та же участь, что на Петровой площади, когда мы, едва заметная группка, задумали предпринять государственный переворот и насильственно привить свои воззрения на государственное устройство тем, которые о нем и понятия не имели.

Оболенский пожал плечами:

— А я полагаю, что идеи свободно рождаются и развиваются в каждом мыслящем существе. Если они клонятся к пользе общественной, если они не порождение чувства себялюбивого и своекорыстного, идеи эти сообщатся большинству, и оно не замедлит их принять и утвердить.

— На Петровой площади мы их сообщали, а отчего же мы потерпели поражение? — с горечью спросил Волконский.

— Мы имели дело с политической невозможностью, — вмешался в разговор Трубецкой.

— И, ничтоже сумняшеся, — перебил Пущин, — затеяли внедрить в жизнь благородные идеи мерами, кои сопряжены с пролитием крови. Вот, к примеру, ты, Оболенский, с душою нежной и справедливой, ткнул на Сенатской площади Стюрлера штыком…

— Это не было плодом отчаянного неистовства, — порывисто проговорил Оболенский, и лицо его вспыхнуло. — Рукой моей руководила мысль устранить препятствия в деле благогоначинания.

Вошла Улинька.

Трубецкой и Пущин поклонились ей, а Оболенский протянул руку. Улинька подала свою, маленькую и твердую, и спросила:

— Будете дожидаться Марью Николаевну или напоить вас чаем?

Темно-голубые глаза Оболенского засветились нежностью, лицо оживилось и помолодело.

— Я хочу навестить Лунина, — с улыбкой глядя на Улиньку, ответил Оболенский.

— А мы до чая пройдем к Никите Михайловичу, — беря Трубецкого под руку, сказал Пущин.

И как только они остались вдвоем, он с недовольством проговорил:

— Евгений, несомненно, задумал жениться на Ульяша. Надо будет поговорить об этом с Волконской.

— Вот уж ни к чему, — ответил Трубецкой. — Пусть женится. Лишь бы только девушка согласилась выйти за него.

А Оболенский действительно думал о браке с Улинькой. Она нравилась ему еще со встречи по дороге в Петровский острог, когда он был поражен ее большим сходством с его умершей невестой. Нравилось ему в Улиньке все, что он слышал о ней от товарищей и их семейств. Даже любовь её к Василию Львовичу Давыдову не была тайной для Оболенского и, это было для него мучительно. Но именно в этом мучительном чувстве Евгений Петрович находил одно из звеньев нравственных вериг, которые он надел на себя после злосчастной дуэли.

Больше чем с кем бы то ни было, Оболенскому хотелось посоветоваться о своем намерении жениться на Улиньке с Луниным, авторитет которого всеми декабристами ставился очень высоко.

38. «Плугом мозга»

Мимо небольшой часовни на самой окраине Урика, в длинном плаще, с ягдташем и ружьем, шел Лунин. За ним, помахивая хвостом, бежала его любимая собака Лотус. Новое охотничье ружье доставляло Лунину особое удовольствие: оно было передано ему через Васильича каким-то неизвестным почитателем, о котором старик рассказывал:

— Вышел я на рассвете по воду, гляжу — подъезжает верховой, на вид не то из купеческого, не то из чиновного звания. Подает мне это самое ружьецо: «Михайле Сергеевичу передай с нашим нижайшим почтеньицем». Отдал — и мигом вскачь за околицу. А там и след простыл…

Ружье это было не хуже собственного лунинского «лепажа», о пересылке которого сестра Лунина тщетно просила разрешения у Бенкендорфа. Тайный почитатель, несомненно, был осведомлен об этом из ее писем к брату…

Сухие листья шуршали под ногами Лунина. В воздухе стоял крепкий запах смолы, смешанный с запахом прели.

Дойдя до дому, Лунин отдал двустволку и ягдташ Васильичу и, похлопав Летуса по блестящей каштановой шерсти, вошел в свою комнату.

После нескольких дней, проведенных на охоте, она показалась ему особенно мрачной. На затянутых черным сукном стенах четко выделялись белые кресты. В углу над столом темнело чугунное распятие, освященное в Риме папой. К распятию была подвешена маленькая иконка, которую перед выступлением в поход пламенно целовал и давал целовать солдатам-черниговцам Мишель Бестужев-Рюмин. А когда через несколько месяцев его вели на казнь, он передал ее дневальному на память. И уж от этого солдата она попала к Лунину. Лунин подошел к распятию и зашептал со страстной мольбой:

— Отврати взор мой от совершенства в творениях твоих, чтобы душе моей не было препятствия в стремлении к тебе. Ниспошли мне спокойный переход за пределы суетности земной. Чувствую постепенность их приближения, и чем яснее их грань, тем попутнее становятся ветры. Избави меня от соблазнов земной любви, ибо она снижает полет мысли, заграждает душу, мешая ей свободно вознестись в свойственную ей эфирную высь…