Выбрать главу

У двери застучали. Отойдя от распятия, Лунин распахнул ее.

Васильич держал в руках небольшой клокочущий самовар. Лунин посторонился.

— Охота не особливо успешная, батюшка Михайло Сергеич? — полувопросительно проговорил старик. — Ягдташик-то почти что пустой.

— С одним Летусом трудно, — ответил Лунин, — надо было Варку взять.

— Варка, Михайло Сергеич, пес замечательный и, между прочим, очень похожа на ту легавую, на которую меня когдысь променяли. И подпалины такие и белое пятно на груди. Того пса я по гроб жизни не забуду. Как сейчас помню — посадили нас с ним рядышком на крыльце, а владетели наши насупротив нас трубки раскуривают да на нас поглядывают: кто, мол, больше стоит? Гляжу я в собачьи глаза, они у нее совсем такие, как у нашей Варки. Гляжу и плачу. И вот вам крест святой, и у ней слезы из глаз побежали.

— Ты с того обмена и бежал от помещика? — спросил Лунин, размешивай в стакане засахаренный мед.

— Да, батюшка. Дело было такое… Восемнадцатилетним парнем отдан я был в приданое за барышней, когда она сочеталась браком с генералом Татищевым. Этот генерал однажды до того был сражен у карточных столов, что пришлось ему нас, его крепостных, в ломбард заложить. Тогда генеральша продала свои жемчуга, выкупила нас, да и покинула супруга, вернувшись под родительский кров. Батюшка ее запродал нас мелкопоместному соседу. Тот, бывши однажды на ярмарке, завел кутеж с гусарами и певичками и прокутил меня вместе с лошадьми и прочей утварью своему собутыльнику. Этот владетель обменял меня на легаша другому помещику. От него-то я и бегал разов пять, за что без суда и следствия и был выслан в Сибирь.

— Так, так… — глотая мутный чай, вздохнул Лунин, уже не раз, слышавший от Васильича эту историю. — А ты книги Волконским снес?

— Как же, в тот же день, как приказали. Вышел я на базар, гляжу, их сиятельство Сергей Григорьевич на возу у мужика сидят и краюху кушают. Я им сообщил, что вы на охоту отправились. А они стали тут об охоте говорить, что, мол, какая это охота ружейная. Вспомнили, какая у вас под Варшавой псарня была, борзых одних штук двадцать… Да вы, батюшка, сливочек подлили бы, — перебил себя Васильич, пододвинув молочник, и, вновь отойдя к порогу, продолжал: — А по моему разумению, ружейная охота куда лучше. Уж хотя бы потому, что пользоваться ею всякий может. Стрелок, скажем, к примеру, надумав поохотиться, выйдет на заре и проходит жительство, не производя никакого шуму. Бродит по полям, не причиняя нивам повреждения, ниже делая в полевых работах малейшую помеху. Иное дело псовики. Господи ты, боже мой, что, бывало, у нашего барина делается! С полуночи уж вся округа взбудораживается ржанием коней, лаем псов, ревеньев рогов, хлопаньем арапников. А какая пагуба причиняется той затеей осенним посевам и вешним всходам!

Васильич любил поговорить, но, заметив, что Лунин смотрит мимо него, замолчал: знал, что, когда он так устремляет куда-то широко раскрытые глаза, можно и говорить и делать что угодно. В такие минуты Михаил Сергеевич все равно ничего не видит и не слышит.

— Находит на него вроде наития какого, — сообщал об этом Васильич своей старухе, — сидит ровно в столбняке, а потом, глядишь, слезы из глаз польются, а он их будто и не замечает. Правильный он человек. Кабы был вольный, беспременно в раскольничий скит ушел бы…

Васильич уже собирался уходить в свою сторожку, как на крыльце послышались шаги.

— Лунин, ты дома? — спросил Оболенский с порога.

Пожалуйте, ваше сиятельство, — приветливо встретил его Васильич. — У нас и самоварчик кстати поспел.

— Я был у Волконских, но их нет дома. Сергея вызвал Рупперт, а Марья Николаевна отправилась на прогулку.

— Одна? — спросил Лунин.

— Нет, с Поджио.

— Так, — уронил Лунин.

Оболенский молча водил взглядом по окружающей его обстановке, где каждый предмет как бы соперничал с другим в тягостном впечатлении уныния и безнадежности.

— Не нравится тебе мой «эрмитаж»? — заметив этот взгляд, невесело пошутил Лунин.

— Скорее хижина пустынника или отшельническая келья, — вздохнул Оболенский.

— Но в этой хижине запоздалый путник может найти пристанище, бедняк — кусок хлеба, а царские слуги — сопротивление.

Снова наступила долгая пауза. Васильич потоптался у стола и вышел.

— Послушай, Лунин, — первым заговорил Оболенский, — хочу спросить тебя: любил ли ты когда-нибудь?

— Женщину? — спросил Лунин.

— Да, — поспешно ответил Оболенский и покраснел.

Заметив это, Лунин снисходительно улыбнулся.

— Для меня это ушло, — помолчав, сказал он. — А было большое чувство.

— Но ведь так нельзя, Михаил Сергеевич. Холодно так жить. И когда-нибудь ты пожалеешь, что не создал семьи…

— Я сожалею лишь о том, — строго остановил его Лунин, — что освобождение моей души от чувственных страстей, этот, как его именует Платон, «катарзис» произошел со мною уже после того, как я шагнул к грани моих зрелых лет…

Оболенский почувствовал, что говорить с Луниным об Улиньке не к чему. Ему вдруг показалось, что он вошел с радостной песней к тяжело больному. И он заговорил совсем о другом:

— А несколько дождей все же исправили засушливость, и виды на урожай улучшились. Травы и ячмень хорошо пошли и дают надежду на безбедное продовольствие на зиму всей нашей волости. А то она от засухи находилась уже на последней степени истощения.

— Очень рад, — рассеянно произнес Лунин, наливая гостю чаю. — Очень рад… — лицо его было бледно и устало.

Оболенскому вдруг стало очень жалко этого большого образованного и умного человека.

— Нехорошо все-таки, Михаил Сергеевич, что ты вовсе не занимаешься сельским хозяйством. Я уже не говорю о материальной его выгоде в нашем положении, но постоянное пребывание на свежем воздухе было бы весьма полезно для твоего здоровья. А то ты совсем восковой стал, хотя попрежнему похож на Ван-Дейка.

— Ты несправедливо упрекаешь меня в нежелании заниматься сельским хозяйством, — возразил Лунин. — Будто ты не знаешь, что за время пребывания в Урике я на выделенном мне участке заброшенной, поросшей терновником и вереском земли вырастил сад и огород, который дает мне годовой запас овощей. Луг и ниву я, правда, отдал крестьянам: им они нужнее. И кроме того, — уже с улыбкой продолжал Лунин, — подобно Платону и Геродоту, я тоже плохо лажу с сохой и бороной. Но я часто хожу на охоту и вдоволь дышу лесным воздухом… Впрочем, плугом своего мозга я пытаюсь поднять и выкорчевать толщу мракобесия и невежества самодержавного режима.

— Ты как будто избегаешь бывать среди нас. У Волконских тебя тоже редко можно встретить…

— А там обо мне скучают? — с иронией спросил Лунин.

— Конечно, скучают. И Марья Николаевна спрашивала и ее сынок.

— Марья Николаевна, вероятно, волнуется, что наши уроки с Мишей идут нерегулярно. Но мальчик уже болтает по-английски… — удивившим Оболенского раздраженным тоном сказал Лунин.

Они помолчали.

— Я много работаю, последнее время над разбором «Донесения Следственной комиссии» по делу Тайного общества, — заговорил Лунин. — Нельзя допустить, чтобы этот насквозь лживый документ остался неопровергнутым в истории восстания на Сенатской площади. Посмотри, сколько уже мною написано, — и он протянул Оболенскому тетрадь, исписанную мелким четким почерком.

— Как бы только этот твой ценный труд не остался втуне, — вздохнул Оболенский, полистав тетрадь.

— Нет, Евгений, не останется, — уверенно произнес Лунин. — Правда, мы отрезаны от общества, у нас нет ни трибуны, ни печати, где бы мы могли порицать уродливые формы жизни нашего отечества. И, тем не менее, мои политические идеи проходят свои закономерные стадии.

Оболенский удивленно смотрел на Лунина.

— Сначала они теснятся в моей голове, — продолжал тот, — затем переливаются в разговоры с друзьями и письма к близким, потом становятся достоянием более широкого круга, а когда-нибудь, сделавшись народным достоянием, потребуют удовлетворения и, встретив сопротивление, разрешатся революцией.