— Я тогда же целиком отказался от них в ее пользу, — быстро проговорил Пушкин, — А сейчас я принужден отказаться от твоих сухариков и чая, потому что пора домой… Давно пора…
— Постой, постой, — Брюллов отложил палитру и кисть и схватил Пушкина за фалду сюртука, — погоди, я хочу тебе показать еще кое-что. Мокрицкий! Мокрицкий! — громко позвал он.
В мастерскую вошел один из его учеников и робко поклонился Пушкину.
— Никак у меня на этом женском портрете улыбка не получается, — протягивая Брюллову свою работу, с огорчением сказал Мокрицкий.
— Да, уж… — бросив взгляд на небольшое полотно, коротко заметил Пушкин.
Брюллов, прищуривая то один, то другой глаз, вглядывался в портрет. Потом взял кисть…
— Господи! — ахнул Мокрицкий. — Ведь вы только чуть-чуть тронули ее губы…
— И вот они уже улыбаются бесподобной улыбкой, — докончил Пушкин.
— Только чуть-чуть, — восхищенно повторил Мокрицкий.
— Искусство, брат, там и начинается, где начинается это самое «чуть-чуть», — убежденно произнес Брюллов. — Будь любезен, голубчик Мокрицкий, принеси мне альбом с теми рисунками. Ну, ты знаешь…
Не сводя глаз с Пушкина, Мокрицкий попятился к двери. Когда он вернулся, Пушкин, уже в шинели, сидел на диване и нетерпеливо постукивал пальцами по столу.
Брюллов отыскал среди рисунков набросок «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне» и показал его Пушкину. Рассмотрев рисунок, Пушкин залился смехом:
— Уморительные персонажи! В особенности этот страж законности и порядка. Подари мне его, душа моя. Подари, Карл Павлович!
— Никак не могу, Александр Сергеевич, я этот рисунок обещал одной даме.
«Да что же это за человек! — возмутился про себя Мокрицкий, — Пушкин просит, а он отказывает!»
А Пушкин настаивал:
— Подари, Карл Павлович! Я на колени перед тобой стану.
У Мокрицкого сжалось сердце:
«Неужели все же не подарит? Ведь никто мне не поверит, когда расскажу. А Тарас и вовсе разъярится».
Брюллов даже изменился в лице, но все же еще раз отказал:
— Хочешь, я тебе Волконскую с младенцем изображу? Или подарю акварель — Сергей Волконский, прикованный к каторжной тачке, видит сон: жену и сына…
Пушкин мгновенно стал серьезен. Выпрямился, встряхнул головой.
— Хочешь, я твой портрет напишу? — продолжал Брюллов. — Хоть завтра приезжай на первый сеанс.
— Хорошо, душа моя, — уже спокойно ответил Пушкин, — если только будет можно, завтра же приеду позировать. А теперь прощай!
— Да побудь хоть еще немного! — попросил Брюллов. — Экой ты непоседа, право. Вечно куда-то спешишь. И как только я тебя писать стану? Ведь ты и самого короткого сеанса не высидишь…
— Зато, если помру, мертвого срисуешь, — серьезно проговорил Пушкин, крепко пожимая художнику руку.
В ответ на прощальный кивок поэта Мокрицкий в пояс поклонился ему. Когда он вышел, Мокрицкий с укором поглядел на своего учителя, но ничего не сказал. Брюллов явно был очень расстроен — не то он был недоволен собой, не то еще чем-то, чему не находил причины.
Когда Мокрицкий рассказал в Академии художеств о визите Пушкина к Брюллову, молодые художники все, как один, были возмущены «скупердяем Карлом».
А Тарас Шевченко, потрепав себя за чуб, что он имел обыкновение проделывать, когда бывал чем-нибудь возмущен, воскликнул:
— Да я бы Пушкину всего себя… Да что себя… Я бы ему Сикстинскую мадонну, як бы вона булла моею, подарував бы…Я б ему душу вiддав…
И в знак протеста не присутствовал в этот день на занятиях у Брюллова.
42. Последние строки
Дома Пушкина ждали две записки. Одна от детской писательницы Ишимовой. Она просила зайти к ней для переговоров по поводу полученного ею приглашения участвовать в «Современнике»; другая от д'Аршиака, который настойчиво требовал присылки секунданта.
Пушкин, не медля, написал д'Аршиаку, что, не желая, чтобы праздные петербургские языки вмешивались в его семейные дела, он привезет своего секунданта к месту дуэли. Или же пусть Дантес сам выберет такового, а он, Пушкин, заранее принимает всякого, «если это будет даже его егерь».
Данзас все еще не приезжал.
«А вдруг денщик забыл передать мою просьбу? — тревожился Пушкин. — А может быть, и не забыл, а ждет, покуда Данзас проснется. А тот может спать до полудня…»
Беспокойство Пушкина нарастало с каждой минутой. Однако в столовую, где уже сидели за завтраком старшие дети и Александрина, он вышел, глубоко спрятав тревогу.
Поцеловав у свояченицы руку, он потрепал Машу по румяной щеке:
— Как почивала, Пускина?
— Кулицы клевали меня, — ответила девочка, подымая на отца длинные, как у матери, ресницы.
— А ты в другой раз хворостинку в постель с собой клади, — серьезно проговорил Пушкин, — не ровен час, снова курицы нападут — тебе будет, чем их отгонять…
Девочка перестала пить молоко и недоуменно глядела на отца.
— И я тоже хворостинку положу, — проговорил четырехлетний Саша, особенно старательно выговаривая букву «ж».
— Экой сметливый, — погладил его по голове Пушкин. — Но в кого-то он рыжий? — обратился он к пригорюнившейся Александре Николаевне.
Та подняла невеселые глаза:
— Наташа дитёй рыжеватой была.
В передней залился колокольчик. Пушкин вздрогнул, выронил ложку и бросился туда:
— Константин Карлыч, голубчик!
Данзас вошел в серой шинели с заиндевевшим бобровым воротником и пылающими морозным румянцем щеками.
— Лютый холодище, — густым басом проговорил он.
Пушкин крепко обнял его:
— Как я тебе рад, Константин Карлыч! Уж так рад, что и выразить не умею.
— Погоди, не тискай, — басил Данзас, — ведь и так запыхался, опрометью к тебе несся. Ни одного извозчика на пути: мороза испугались, анафемы, что ли!
Не дав снять шинели, Пушкин увлек Данзаса в кабинет.
— А я опасался, что твой денщик забудет передать тебе мою просьбу, — не выпуская его замерзших рук из своих горячих ладоней, взволнованно говорил Пушкин.
Данзас участливо всматривался в усталое лицо поэта, в его беспокойные серо-голубые глаза, но отвечал в своем обычно шутливом тоне:
— Это Митька-то мой забудет! Вот уж никогда — исполнителен, шельмец, донельзя. Я вернулся домой, когда люди добрые уж в департаменты сбирались идти, — ведь вчера Марии именинницы, а их у меня две: почтенная тетенька Марь Васильевна да фигуранточка из кордебалета — Мусенька Ненашева. Вот я едва только к утру и управился. А Митька чуть я на порог — стал к тебе гнать. «Дело, говорит, у господина Пушкина до вас неотложное…»
— Молодец, — улыбнулся Пушкин, — я ему так и наказывал.
— И часу поспать не дал, шельмец, — продолжал Данзас. — Разбудил и выпроводил. А у меня от этих именин такое в голове творится…
— Кофе не желаешь ли? — предложил Пушкин.
— Я, Александр Сергеич, две кружки огуречного рассолу у торговки выпил, а ты с кофеем! — отмахнулся Данзас. — Ну, говори, что за дело у тебя?
Сбросив шинель, Данзас развалился на диване и исподлобья наблюдал за Пушкиным. Тот машинально переставлял на столе разные предметы. Потом остановился против Данзаса и в упор спросил:
— Ты, конечно, слышал, Константин Карлыч, что в моей семье неладно?
— Ничего не слышал, Александр Сергеич, решительно ничего, — с деланным удивлением ответил Данзас.
— Будто бы? — недоверчиво покачал головой Пушкин.
— Ей же богу, Александр Сергеич.
— Тогда мне самому придется рассказать тебе, как…
— А то не рассказывай, — поспешно перебил Данзас. — Объясни напрямик, что тебе от меня надобно, — и баста.
— Нет, нет, — решительно произнес Пушкин, — ты должен знать…
И, то шагая по кабинету, то присаживаясь в ногах у Данзаса, он тихим, вибрирующим от волнения голосом стал рассказывать, как три месяца тому назад, узнав о распространившихся в свете слухах, касавшихся до его, Пушкина, чести, почел необходимым вызвать на дуэль приемного сына нидерландского посланника Дантеса де Геккерена.