«Вчера, 29 января, в третьем часу пополудни скончался Александр Сергеевич Пушкин. Русская литература не терпела столь важной потери со времени смерти Карамзина».
— И все, — сквозь стиснутые зубы произнес Тургенев.
— И все, — скорбно повторил Жуковский, когда Тургенев отложил и эту газету.
Прощаясь, Жуковский крепко сжал руку Тургенева:
— Ты содействовал поступлению Пушкина в лицей… Ты вместе с Карамзиным уговорил императора Александра не высылать поэта в Сибирь, ты ходатайствовал о его переводе из Кишинева в Одессу. И вот теперь — ты повезешь нашего Пушкина в Святогорский монастырь… Ты опустишь его в могилу…
В двенадцать часов ночи к трактиру Демута, где остановился Александр Иванович Тургенев, подъехала казенная карета. Спрыгнув с козел, жандарм резко дернул за ручку звонка у входной двери. За стеклом ее блеснул позумент на ливрее швейцара, и тяжелая дверь медленно открылась. Жандарм, задав короткий вопрос, звеня шпорами, взбежал по затянутой полосатым ковриком лестнице и постучал в номер первый.
Через несколько минут жандарм уже возвращался с такой же стремительностью, а за ним, закутанный в длинную шубу, спешил Тургенев.
— Ежели будет спрашивать кто, — сказал он швейцару, — скажи, что буду обратно дня через три-четыре.
Едва захлопнулась дверца кареты, лошади рванулись и понеслись вдоль набережной Мойки. У Конюшенной церкви карета круто остановилась. Тургенев вошел в церковный двор и, обогнув дом священника, приблизился к низенькой дверце, ведущей в подвал. Какая-то фигура стояла у порога. Тургенев, близко заглянув ей в лицо, узнал камеристку Елизаветы Михайловны Хитрово.
— Зачем вы здесь? — с удивлением вырвалось, у него.
— Госпожа там, у гроба, — чуть слышно ответила девушка. — Как все разошлись, подъехали мы сюда неприметно и умолили батюшку, чтоб допустил проститься. Он сперва не соглашался было, боялся. Да Елизавета Михайловна были очень настойчивы.
Тургенев, осторожно спустившись по обледенелым ступеням, открыл еще одну дверь.
В подвале, где стояли пустые ящики и бочки, где лежала, на боку, позеленевшая медная крестильная купель и валялся ржавый кладбищенский крест, прямо на кирпичном полу стоял открытый гроб с телом Пушкина. У его изголовья горели три свечи, прикрепленные растопленным воском к ящику, приготовленному для упаковки гроба. Пламя, задуваемое сквозняком, колебалось, и восковые слезы скатывались со свечей, застывая на них белыми рубцами.
Елизавета Михайловна сидела на сложенных кирпичах и неотрывно смотрела в мертвое лицо. Она даже не обернулась к Тургеневу, когда он подошел и, опустившись на колени, поцеловал мертвую руку поэта.
— Сейчас придут за ним, — осторожно касаясь плеча Елизаветы Михайловны, тихо сказал Тургенев.
— Уже? — спросила она, перевела дыхание и отчаянно зарыдала.
— Утешьтесь, — мягко успокаивал Тургенев. — Конец безвременный, но все же конец его страданиям.
Хитрово обернулась. На какой-то миг она показалась Тургеневу поразительно похожей на своего отца — Михаила Илларионовича Кутузова.
Вместо женщины средних лет со свежим румянцем и статной фигурой, какою Тургенев видел ее недавно на балу у ее дочери Долли Фикельмон, перед ним была согбенная горем старуха. И когда она заговорила, то и голос ее, обычно сочный и задушевный, прерывался старческой дрожью:
— Не могу поверить, Александр Иванович… Не может быть, чтобы эти сжатые губы не шевельнулись улыбкой и вот эти руки не взъерошили кудрей… Поглядите, как его причесали нелепо! Височки загладили, будто чиновнику перед представлением начальству…
Она наклонилась, пальцами, как гребнем, провела по мертвым кудрям. И припала к окоченевшей груди Пушкина.
— Нет, нет! — через минуту вскрикнула она. — Не бьется сердце, там тихо, ужасно тихо! — вырывались у нее скорбные восклицания.
Тургенев, тяжело дыша, тер рукой сдавленное спазмами горло, и ему вспоминались его крепостные крестьянки, вот так же причитающие и голосящие над дорогим покойником.
Петербург был мрачно-молчалив, когда по его ночным пустынным улицам в узком нестроганом ящике везли заколоченное в гробу тело Пушкина. Едва намечались контуры дворцов и церквей, едва дымились сальные плошки в уличных фонарях, и чуть брезжили в окнах полосы света сквозь опущенные на ночь занавески.
Когда проезжали заставу, часы на какой-то колокольне пробили один раз. Под ноги жандармской лошади из подворотни бросилась с визгливым лаем собака. Ей откликнулись другие. Где-то на ржавых петлях заскрипели ворота, и пьяный голос хрипло завопил:
— Хожалы-ый!!..
Заунывной трелью залился полицейский свисток.
Собачий лай стал яростней.
Тургенев забился в угол кибитки, завернулся плотнее в тяжелую енотовую шубу и крепко зажмурил усталые глаза. Собачьим лаем, сливавшимся с перекличкой полицейских свистков, провожал Петербург мертвого Пушкина. Глухо стукался его гроб о доски ящика. Сбоку, примостившись на облучке и придерживаясь за веревку, которой ящик был привязан к саням, сгорбился старик Никита, камердинер Пушкина, сопровождающий его и в этом последнем пути. А между санями с покойником и санями Тургенева маячила угрюмая фигура верхового жандарма.
«Вот уж подлинно истинная картина николаевской Руси, сказал бы брат», — вспомнил Александр Иванович о Николае Тургеневе, уже начавшем писать свои страницы «О России и русских».
Когда выехали на Псковское шоссе, колючие крупинки снега, словно замерзшие слезы, дробно застучали о натянутый верх кибитки. Сквозь щель ее мехового полога Тургеневу видна была мутная, будто заплаканная луна. Время от времени она задергивалась темными, похожими на траурный креп облаками…
С короткими остановками, во время которых Тургенев поил чаем и Никиту и жандарма, снова и снова мчались по полям, над которыми белым дымом кружилась поземка-метель. И все время впереди Тургенева скакали сани с узким ящиком, запорошенным снегом. Снег этот отливал тусклой посеребренной парчой, но при рытвинах и ухабах осыпался, оставляя обнаженными шершавые, сучковатые доски.
«Неужели, — думал Тургенев, — в этих сколоченных тесовых досках — Пушкин? Пушкин — олицетворение жизни, кипучей, искрометной. Пушкин — всегда пылкий и глубокий, и в неистощимой жизнерадостности прежних лет и в мрачной безысходности последних месяцев жизни».
Отдельные сцены с живым Пушкиным вставали в памяти. Вот он у Александры Осиповны Смирновой-Россет читает после обильного, с винами обеда отрывки из «Пугачевского бунта». Тургенев задремал под чтение. Хозяйка, заметив это, покраснела до слез. Заливчатый смех Пушкина разбудил Тургенева. «Прости, Александр Иванович, прости, что помешал спать», — шутливо извинялся он и снова принялся читать… А вот он на дворцовом балу. Изысканно любезный, но неотрывно и зорко наблюдающий за своей женой, которая танцует с царем… Вот поэт быстро и широко шагает вдоль Невы, никого не замечая, с лицом, освещенным каким-то внутренним ярким светом. И, наконец, смертельно раненный, с глазами, устремленными на полки с книгами, с безысходной тоской в каждом движении, в каждом повороте гениальной головы… Целый мир радостей, печалей, ненависти, любви, добра и гнева, бурное сплетение этих чувств — все это вдруг застыло навеки и заключено в этом гробу, ныряющем по сугробам и ухабам метелью занесенных трактов и проселочных дорог…
И чем больше думал о Пушкине Александр Иванович, чем ярче вспоминал всю его жизнь — от лицейских дней до этого скачущего впереди гроба, тем больше ему начинало казаться, что ему, Тургеневу, пришлось наблюдать в жизни прохождение прекрасного светила, его восход, зенит и, наконец, закат…
В Луге решили отдохнуть. Ящик с гробом подвезли к окраинной церкви. Тургенев распорядился позвать попа и отслужить панихиду. Священник явился с дьяконом и пономарем. С изумлением выслушал Тургенева, переводя растерянный взгляд с него на необычайного покойника. Долго шептался с причтом, покуда, наконец, решился начать панихиду.