Строил он павильон сперва на белой плотной бумаге то углем, то чернилами. Потом целыми днями от зари до зари суетился среди сотни мужиков. А те, в мокрых от пота на спине и плечах рубахах, копали землю, месили глину, рубили лес и носили мраморные плиты. Итальянец жестикулировал, выкрикивая певучие слова, а мужики гнули спины, подымали и опускали ломы, топоры, молотки и при этом… итальянец никак не мог понять: не то пели, не то стонали.
Лохматые, босые мужики корявыми, замаранными глиной руками создали изящный белый мраморный павильон со стройными колоннами, прекрасным порталом и лестницей, увитой розами.
Итальянец, уезжая, сказал с гордостью:
— Этот павильон имеет право стоять под небом Италии.
Аракчеев уплатил итальянцу, сколько следовало по уговору. Для мужиков же приказал выкатить бочонок прокисшего вина. А над уходящими ввысь белыми колоннами велел прибить свой тяжелый герб с неизменной надписью: «Без лести предан».
Царь, похвалив павильон, пожелал войти в него. Киселев, сдерживая улыбку, шепнул что-то Басаргину. Оба они знали, что если перевернуть украшающие павильон зеркала, то на обратной их стороне обнаружатся картины, поражавшие своей чудовищной непристойностью даже видавших виды екатерининских вельмож. Но царь, видимо, не знал или сделал вид, что не знает этого секрета.
Вскинув лорнет, он поглядел на себя в одно из зеркал и, заметив бледность лица, нахмурился.
Аракчеев поспешил закончить осмотр павильона.
— А теперь осмелюсь предложить вашему величеству прокатиться по Волхову в ялике, дабы осмотреть дома поселенцев и принять парад.
Когда подъехали к новой пристани, выстроенной у самого военного поселения, Басаргин не узнал виденного утром безлюдного села.
У ворот каждого дома стояли семьи живущих в нем людей. Все мужчины — крестьяне и определенные к ним постояльцы-солдаты — были одеты в мундиры, фуражки и штиблеты, а женщины и ребятишки — в праздничные наряды. На правом фланге стояли ротные командиры.
Царь медленно ехал по улице в коляске.
Несколько раз он останавливался, принимал рапорт и следовал дальше.
У избы крестьянина Семенова он вышел из коляски. Жена Семенова, Прасковья, высокая и на редкость красивая, кланяясь в пояс, поднесла ему хлеб-соль.
Царь вошел в избу.
На столе дымилась миска с супом и рядом, на круглом блюде, лежал жареный гусь.
Царь зачерпнул ложкой из деревянной миски и одобрительно наклонил голову.
— Прекрасно, суп из курицы! Очень питательно, — сказал он и оглянулся на присутствующих, как бы спрашивая: «Ну, а дальше что?»
Аракчеев забежал вперед и заговорил своим гнусавым голосом, проглатывая концы слов:
— И никакой зависти, ваше величество. Ни бедных, ни богатых. Умеренное благополучие, чистота и порядок.
И распахнул перед царем дверь.
— Очень, очень доволен, — сказал царь, кивая в сторону Прасковьи, застывшей в низком поклоне.
Аракчеев снова загнусавил:
— Старость, ваше величество, иногда оспаривает самое большое усердие… Но утешаю себя, если угодил вашему величеству.
Едва только они вышли из избы, как в нее вбежал шустрый паренек и, схватив гуся и миску с супом, задворками побежал мимо других изб, чтобы занести «питательные» блюда в ту из них, куда царю снова вздумается войти.
Вечером Прасковья получила царский подарок — голубой, вышитый серебряным позументом сарафан. Но надеть его она не могла: ее исхлестанная накануне по приказу Настасьи Минкиной спина покрылась багровыми рубцами. Рубаха прилипла к запекшейся крови, и отодрать ее было невозможно.
Подперев голову обеими руками, женщина с ненавистью глядела на голубой сарафан и думала тяжелую думу.
А когда наступила ночь, Прасковья, пригибаясь у плетней, прибежала к военной «гошпитали» и прошмыгнула в каморку к фельдшеру.
— Светик ты мой ясный, — горячо зашептала она, — дай ты мне яду. Изведу я ее, подлую… Все равно нету нам при ней жизни никакой! — и затряслась в отчаянных рыданиях.
Утешая, фельдшер погладил ее по спине.
— Ох, не трожь! — вскрикнула Прасковья. — Не трожь: исполосована я в кровь… Моченьки нету… — и упала грудью на край стола. — Поди, принеси яду, — молила она в слезах. — Вынеси, касатик родименький, вынеси! Я повару передам. С нами он заодно…
— Так ведь травили уж ее. Отлеживается, анафема. Что же зря себя губить будете!
— А ты, касатик, который посмертельней изо всех ядов раздобудь. Поди, поди, милой! Ночью-то никто не увидит. Ты и огня не зажигай…
— Ну-к что ж, обожди тут, — вздохнул фельдшер, — я и без огня обойдусь…
Скупой Аракчеев заранее отдал приказ кухмистеру:
— Не вздумать всех гостей обносить теми же кушаньями, кои для государя и его свиты состряпаны!
И на одинаковых блюдах подавалось разное: хозяину, царю и генералам — одно, остальным гостям — иное.
Рюмки тоже были неодинаковы: у «высоких» гостей большие, у остальных — поменьше.
Басаргин заметил, что большинство офицеров почти ничего не ели. Знали, что за каждым куском, который подносился ими ко рту, следит жадный и быстрый взгляд Аракчеева и что за тонкой перегородкой сидит огромная баба Настасья Минкина и огненными черными глазами смотрит в специально для нее продолбленную щелку в столовую.
Граф Кочубей, выпив несколько бокалов вина, обратился к Аракчееву с речью, в которой вспоминал свое первое посещение новгородских поселений вместе со Сперанским и то приятное «чувствие», какое произвело оно на них обоих.
— Но нынешнее обозрение, — говорил Кочубей, — явило картину еще более отрадную. На этих облагодетельствованных вашим вниманием берегах Волхова не было ничего похожего не только на произведение ума, но и рук человеческих. До самого Чудова ничего, кроме десятка ветряных мельниц, на боку лежащих, не было видно. А что же мы зрим теперь? Там, где были болота, выстроены благоустроенные домы… Невежественные люди обращены к культуре и благоденствию…
Тонко очерченные губы Басаргина насмешливо дрогнули. Киселев чуть заметно подмигнул ему и заговорил искусственно наивным тоном:
— Удивительно, как это Николай Михайлович Карамзин не оценил в должной мере высоких заслуг нашего уважаемого хозяина.
Александр заметил злую гримасу Аракчеева и холодно ответил Киселеву:
— Мой историограф так объяснил свое отношение к поселениям: «Русский путешественник уже стар и ленив на описания».
— А жаль, — вздохнул Кочубей, — жаль, что Карамзин не внес своей лепты в сокровищницу восхвалений военным поселениям.
Царь допил последний бокал и откинулся на спинку стула.
Аракчеев поднялся с места и, низко поклонившись сначала царю, потом гостям, заговорил, проглатывая концы слов:
— Покорнейше благодарю батюшку моего, благодетеля и государя, и вас, дорогие гости, что не побрезговали моим деревенским хлебом-солью. Прошу извинить за скромность яств и питий.
Царь встал из-за стола и направился в комнату, где стараниями Аракчеева все до мелочей было сделано похожим на рабочий кабинет Александра в Царском Селе.
Там в течение нескольких часов между усталым, обмякшим царем и его неутомимым временщиком длилась тайная для всех беседа…
На успенье произошло в Грузине страшное событие.
Настасья Минкина осталась недовольна содержанием погребов и приказала отменно наказать дворецкого. Трижды принимались бить старика батогами. Как доходили до ста ударов, он переставал шевелиться. Его отливали водой, дожидались, чтобы застонал, и снова били. Когда, наконец, понесли его, окровавленного, в избу, один из дворовых, тот, что держал передний конец рядна, хмуро сказал другому:
— Придется тебе, дядя Аникий, гроб нынче мастерить.
Аникий взглянул на безжизненно болтающуюся голову дворецкого, по которой ползали мухи, и сердито ответил:
— Не впервой плотничаем по такому случаю.
Но дворецкий Стромилов не умер.
Настасья приказала госпитальному фельдшеру лечить его всячески, потому что на многие дела был Стромилов мастер и другого такого в Грузине было не сыскать.