И он продекламировал с нарочитой страстностью:
— А все же, Александр Сергеевич, скучновато вам там без общества? — спросил Волконский.
— Отнюдь нет, — быстро ответил Грибоедов. — На Кавказе я много писал, занимался турецким и персидским языками. К тому же у меня там фортепиано. Что же касается до общества, то чавчавадзевского имения «Цинандали» я не променяю на аракчеевский Петербург, коченеющий в лапах этого временщика. Правда, в тифлисских гостиных меньше, чем в столичных, искусных краснобаев, меньше высмеянных Денисом Давыдовым «аббатиков, бьющих в набатики», но чего стоит общество одного Ермолова! Алексей Петрович — редкостный человек, и я готов повсюду следовать за ним, как тень. Как он занимателен, сколько у него свежих мыслей! Остроты так и рассыпаются им целыми пригоршнями. Все мы, «ермоловцы», знаем, какой он бывает беспощадный ругатель. И, тем не менее, солдаты, которых он избавил от муштры, которых он в приказах называет «товарищами», боготворят его.
При этих словах Сергей Муравьев шумно перевел дыхание, а Бестужев-Рюмин крепко потер ладони.
Грибоедов с увлечением рассказывал о том, как в одном из полков ермоловского корпуса перед выстроившимися солдатами были торжественно сожжены на костре розги.
— За Алексея Петровича Ермолова, — предложил тост Трубецкой, когда седовласый лакей внес на серебряном подносе высокие бокалы с замороженным шампанским.
Все чокнулись и выпили до дна.
Между светским разговором в гостиной Катерины Ивановны и беседой, которая на другой день происходила в кабинете Трубецкого, ничего общего ни по тону, ни по содержанию не было.
Как только появился Бестужев-Рюмин, последний, кого дожидались, Сергей Муравьев-Апостол без лишних слов посвятил Грибоедова в «белоцерковскии план» и в упор задал ему вопрос — возьмет ли он на себя привлечь на сторону войск, которые южане собираются поднять на революционное выступление, Алексея Петровича Ермолова.
Грибоедов долго молчал. И чем дольше длилось его молчание, тем менее неожиданно должен был бы прозвучать его отрицательный ответ. Но когда Грибоедов произнес, наконец, твердое и решительное «нет», все вздрогнули, как от внезапно грянувшего выстрела. А затем снова наступила пауза, еще более гнетущая.
Ее нарушил холодный вопрос Сергея Муравьева:
— Не угодно ли будет вам дать объяснения?
Протерев очки, Грибоедов надел их и спокойно оглядел обращенные к нему строгие лица.
— Извольте-с. Я удостоверился, что генерал Ермолов чрезвычайно занят борьбою с Персией за утверждение российского господства на Кавказе, и хотя бы по этой одной причине вряд ли сочтет возможным отвлечь свой корпус на внутригосударственные столкновения. А затем… Не в моих правилах убеждать кого бы то ни было в том, в чем я сам не убежден абсолютно. А вам угодно, чтобы я стал уговаривать — кого же? Ермолова — человека с обширнейшими способностями, военного и государственного деятеля, с его уменьем разбираться в самых сложных обстоятельствах, с его мудрой головой…
— Именно по этим перечисленным вами качествам, — перебил Бестужев-Рюмин, — наше Тайное общество и наметило Ермолова вместе со Сперанским и Мордвиновым в члены Временного правительства. Именно поэтому мы и прибегаем к нему, как к главнокомандующему…
— Именно по этим своим качествам, — в свою очередь перебил Грибоедов, — Ермолов никогда не согласится ввязаться в дело, затеянное сотней прапорщиков, которые вознамерились изменить государственный строй России.
— Милостивый государь! — подскочил к нему Бестужев-Рюмин.
Муравьев-Апостол взял его за руку и притянул к себе:
— Успокойся, Мишель. А если за этими «ста прапорщиками» пойдут целые батальоны? — обернулся он к Грибоедову.
— Вы имеете в виду военный бунт? — спросил тот.
— А вы не верите в военные революции? — задал вопрос Волконский.
— Примеры Испании, Пьемонта и Неаполя ничего не говорят ни вашему сердцу, ни уму? — спросил Трубецкой
— Военный бунт, как и дворцовый переворот, — все это большая или меньшая поножовщина… кутерьма… — с убеждением произнес Грибоедов.
— Бог знает, что он говорит! — возмутился Бестужев.
— Насколько мне известно, — сказал Волконский, — вы, Александр Сергеевич, не придаете особого значения и пропаганде в деле борьбы с самовластием?
— Пропаганда — пропаганде рознь. Пушкин справедливо упрекал моего Чацкого в том, что он рассыпается в красноречии перед Скалозубом, Фамусовым и прочими весьма тугими на моральное ухо персонажами… Частенько находясь среди наших московских и петербургских единомышленников, людей большею частью до последней степени прекраснодушных, я диву давался: как только они не выкипели до сих пор в пламенных излияниях на самые благороднейшие темы!
— Интересно, по каким признакам мсье Грибоедов причисляет себя к «нашим единомышленникам»? — ядовито усмехнулся Бестужев-Рюмин.
Грибоедов стиснул зубы. Помолчал и продолжал с глубокой искренностью:
— Прошу вас верить, что я всей душой и разумом разделяю с вами убеждение в необходимости переустройства существующего ныне в нашем отечестве порядка вещей. Но я совершенно в такой же степени убежден и в том, что способы, избранные вами для достижения этой великой цели, ни в какой степени не могут привести к ее осуществлению. Какими посулами увлечете вы народ? Ведь у вас даже в самых кардинальных вопросах — об освобождении крестьян от крепостного рабства и о Временном правительстве — не существует должной ясности и договоренности… — Грибоедов вопросительно оглядел всех, но никто не проронил ни слова. — В Петербурге я слышал, что роль будущего Временного правительства, этого революционного органа, сводится лишь к созыву Великого собора, который должен будет выработать ограничительные для самодержавной власти меры. Пестель же, да как будто бы и вы, Сергей Иванович, согласились на том, чтобы продлить диктатуру Временного правительства чуть ли не на десять лет с тем, чтобы за это время устроить наше отечество на основе пестелевой «Русской правды» с созывом Народного веча…
Перечисляя и другие разногласия, действительно существовавшие между Северным и Южным обществами, Грибоедов проявил большую осведомленность даже в тех противоречиях, которые встречались и внутри каждого из этих ответвлений Тайного общества.
Но как ни убедительны были некоторые его доводы о плохой подготовке Тайного общества к принятию радикальных мер, никто с ним не соглашался. А его утверждение, будто трехдневный бунт Семеновского полка стоил гораздо больше многих фонтанов красноречия, которое хорошо лишь тогда, когда оно «сопряжено с действием посредством оружия», вызвало гневные возражения.
Грибоедов слушал их с видом терпеливым и спокойным. Только его закинутая на ногу нога в натянутых штрипками узких брюках дрожала мелкой непрестанной дрожью.
— Еще Владимир Раевский доказывал, что Россия требует скорейшего преобразования, — возмущенно говорил Сергей Муравьев. — Честь и слава такому краснобаю, Александр Сергеевич.
— А тот, кто не требует перемен безотлагательно, недостоин носить имя патриота! — краснея до корней своих светлых волос, крикнул Бестужев.
Грибоедов вздрогнул.
— Экой вы однако… — начал было он, медленно разделяя слова, но между ним и Бестужевым встал Волконский.
— Позвольте сказать и мне, — тоже с волнением заговорил он. — Великие события войны с Наполеоном вознесли русский народ на первое место среди народов Европы. Мы, наиболее сознательные его представители, стали съезжаться в Киев к Михайле Орлову, который был тогда здесь начальником четвертого пехотного корпуса. Съезды эти давали нам случай ближе узнавать своих единомышленников и сеять семена политического прогресса. Мы вступили в новую колею непоколебимых убеждений, что наша преданность отечеству обязывает нас выйти из быта ревнителей шагистики и угоднического царедворничества. Я вступил в новую жизнь с гордым чувством гражданина и с твердым намерением исполнить свой долг перед нашим народом.