Глаза Волконского печально спросили: «Неужели мы с тобой враги, Василий Васильевич?»
Глаза Левашева сказали было: «Сергей, друг ты мой, эк тебя угораздило попасть в такую историю!», но через мгновение в них уже было выражение, которое говорило: «Ничего не поделаешь: дружба — дружбой, а служба… сам знаешь».
— Вертится колесо фортуны, — после долгой паузы заговорил Левашев, — и каждый его поворот — та или иная превратность человеческой судьбы…
Волконский молча глядел ему в лицо, и от этого пристального взгляда генерал беспокойно ерзал в своем удобном кресле.
— Нет, в самом деле, — закуривая, продолжал он, — ну кто бы мог представить, что Волконский и Левашев встретятся когда-либо при нынешних обстоятельствах!
Волконский все так же молча смотрел в лицо своего старого приятеля, по которому скользила столь несвойственная ему тень смущения.
— Вот сейчас, когда ты показался на пороге, — вполголоса говорил Левашев, — такой юношески стройный, все еще красивый, такой румяный с мороза, мне мгновенно вспомнился наш дебош, когда мы, носясь на бешеных рысаках по Английской набережной, разбили стекла в доме французского посланника Коленкура. Морозы тогда стояли лютые, и честолюбивый представитель Наполеона изрядно-таки померз по нашей милости, покуда ему раздобыли стекольщиков… — Левашев сквозь табачный дым первый раз прямо взглянул Волконскому в глаза и улыбнулся: — А история с болонкой, украденной Голенищевым у своей жены и подаренной метрессе француженке? Потом твой слуга для чего-то украл эту болонку у француженки…
— Он сделал это по моему приказанию, — вспомнил Волконский, — я велел вернуть ее супруге Голенищева…
— Да, да, — рассмеялся Левашев, — помню, дело дошло до генерал-губернатора…
— И меня посадили под домашний арест, — опять добавил Волконский, — и был бы большой взыск, кабы не заступничество милой Марьи Антоновны.
— О, эта очаровательная Марья Антоновна, — с удовольствием вспомнил Левашев, — она была нашей неизменной заступницей у императора Александра. Ей у него в ту пору ни в чем отказа не было. Да, — проговорил он после небольшой паузы, — и ты, и я, и Лунин, были в то время большими повесами. Впрочем, — Левашев снова сделал паузу, — впрочем, желание напроказить осталось не чуждо кое-кому из вас и по сию пору. Только проказы эти, увы, совсем иного толка, и последствия, которые они за собой влекут, весьма и весьма неприятны…
Левашев отобрал несколько лежащих перед ним доносов, переложил их ближе к Волконскому и со вздохом проговорил:
— Сейчас я должен доложить о твоем прибытии государю. — Бросив выразительный взгляд на отложенные листы, он многозначительно прибавил: — Не будем зря терять времени.
Едва он скрылся за портьерой, как Волконский, привстав, впился глазами в эти листы. Это были чьи-то показания, записанные рукой Левашева, который так и не научился грамотно писать по-русски, в чем его не раз упрекал в молодости Волконский.
«Я взошел в Тайное общество, — торопливо читал Волконский, — под названием „Союза благоденствия“, в 1816 или 1817 году. Намерение Общества было изложено в книге, называемой „Зеленой“, и не заключало в себе ничего противозаконного. Я служил тогда в Семеновском полку и был в Петербурге. Сочленами кого я имел — сказать не могу, ибо на сие дал обещание. Намерение Общества было сблизить дворянство с крестьянами и стараться первых склонить к освобождению последних… Сверх сего, распространить свои отрасли умножением членов и приготовить все сословия в государстве к представительному правлению…»
Волконский пропустил несколько абзацев и, прочтя последние строки внизу листа, догадался, что перед его глазами были показания Якушкина.
В этих строках стояло:
«Каким образом хотел я совершить цареубийство — я не знаю. И сколько могу припомнить, никогда не знал, ибо не имел довольно времени, чтобы сие обдумать, но, во всяком случае, предполагал по совершении оного убить себя, О намерении покуситься на жизнь покойного императора членов Южного общества, сколько могу припомнить, я никогда и ничего не слыхал…»
Волконский мгновенно вспомнил разговор с Якушкиным в Каменке у Давыдовых, когда речь шла о целесообразности убийства Александра на предполагаемом смотру южных армий. Именно он, Якушкин, так и сказал: «Ежели для пользы народной мне выпадет удел убить тирана — предваряю, что по совершении оного убийства истреблю себя незамедлительно».
Пробежав глазами еще несколько страниц, Волконский прочел в правом углу одной из них:
«Басаргин Николай Васильевич — поручик лейб-гвардии егерского полка».
Кроме этих слов, на листе ничего записано не было, но на отдельном клочке бумаги другим почерком были выведены торопливые строки: «Ваше превосходительство, прибыл фельдъегерь с его превосходительством генерал-майором Волконским…»
«Так его не допрашивали по моей милости, — подумал Волконский, — и тут чинопочитание или, может быть, протекция… Но, в общем, в этих показаниях ничего страшного не вижу». Волконский оглянулся на какой-то шорох, но за дверью было тихо, и он снова склонился над бумагами, которые так неудержимо притягивали к себе его внимание.
С первых же на зеленоватой бумаге строк писарски четкого почерка он понял, что перед ним не что иное, как подлинник доноса Майбороды Александру Первому, и сердце его забилось редкими и сильными толчками.
Торопливо прочитав несколько страниц, Волконский увидел заложенный среди них секретный рапорт генерала Чернышева на имя главнокомандующего Второй армией генерала Витгенштейна с описанием обыска у Пестеля:
«Приступлено было к строжайшему осмотру для отыскания бумаг, касающихся до цели и плана Тайного общества. По вскрытии шкафа, указанного Майбородою, найдены те два зеленых портфеля, о которых генерал Рот упоминал в отношении своем к начальнику Главного штаба его императорского величества. Но сии портфели были пусты и покрыты густою пылью, при внимательном обозрении коей мы удостоверились, что оные в таком положении оставались не малое время без всякого употребления…»
«Еще бы, — с усмешкой подумал Волконский, — станет Павел Иванович держать тайные бумаги в шкафах у себя в кабинете!» — и продолжал читать дальше:
«Потом, следуя указаниям Майбороды, произведен был столь же строгий осмотр не только во всех других шкафах, столах и прочей мебели и вообще в комнатах и на чердаке дома, занимаемого Пестелем, но также и в полковом цейхгаузе, где хранятся вьюки и прочие вещи, в бане, погребах и других надворных строениях. Но нигде ничего подозрительного не оказалось. Из соображений чего должно заключить, что если Пестель и имел у себя объявленные Майбородою бумаги, то оные заранее были вынесены из дома… Мы сочли нужным допросить и взять на письме показания пестелева денщика Савенки, доставленного к нам под караулом из Тульчина, куда он прибыл с Пестелем, и который, по словам Майбороды, непременно знал, где хранятся тайные бумаги Пестеля. Но он, Савенко, при всех расспросах и внушениях наших отрекался неведением и пребывал в совершенном запирательстве».
«Молодец Савенко!» — вспомнил Волконский коренастого, черноусого солдата, который заменял Пестелю и камердинера, и парикмахера, и повара, знающего секрет мало кому известного способа заготовки свиного сала. Этим салом Савенко не раз угощал приезжающих к Пестелю гостей, из которых особенно приветливо встречал всегда Волконского.
Если случалось, что во время разговоров о делах Тайного общества в комнату входил Савенко и осторожный собеседник умолкал, Пестель неизменно говорил:
— Это вполне наш человек, прошу вас, продолжайте.
Волконский уже более спокойно водил глазами по строчкам, как вдруг вздрогнул всем телом: к одной из последних страниц доноса был приколот булавкой лист с четким, выведенным крупными буквами заголовком:
«Список о имянах членов Тайного общества, представленный дополнительно».
Среди множества фамилий Волконский увидел свою, Трубецкого, Пестеля, Муравьевых, Давыдова, Бестужева-Рюмина и Горбачевского.