— Кто этот человек? — спросил он сорвавшимся голосом.
— Кто кто? — вопросил Леопольд Маркони-младший. — Мой друг, вот кто.
Этот столь невероятно похожий на того смерда с кокардой на нахлобученной фуражке, этот пьяный дикий человек, стоящий посреди его магазина так, будто бы находится в собственном хлеву, и этот человек — друг его сына?!
— Выверни пальто, Полди, хватит дурачеств.
Маркони-младший не знал, что ему делать, но видел, что Главина наблюдает за ними. В нем постепенно поднимались ярость и протест против снисходительного тона отца. Он начал нервно искать сигареты в карманах вывернутого пальто. Наконец нащупал портсигар в пиджаке. Достал его, открыл, хотел закурить, чтобы не выглядеть Полди, которому кто-то еще смеет указывать, что делать. Главина понял, что шутка явно не удалась и пора сматываться. Он направился к дверям.
— Подожди, — сказал Маркони-младший, — я иду с тобой.
Но вдруг отец схватил его за плечо и, протащив два шага, придавил к прилавку.
— Эй, кауфман, ты что, спятил? — вскинулся Главина.
И словно бы голос за спиной высек из гроссгрундбезитцера искру, он неожиданно поднял руку и ударил по лицу Леопольда Маркони-младшего. Пощечина, обжегшая Полди лицо, эта третья публичная пощечина, пришлась на глаз и висок и была столь увесиста, что тот упал, и серебряный портсигар, который он все еще держал открытым, покатился по полу, теряя сигареты. Главина еще стоял в дверях. Полди, бледный и дрожащий, смотрел на отца. Главина наконец вышел на улицу и замешкался, будто не зная, что предпринять. Потом снял пальто, вывернул его на лицо и с маской в руках пошел по тротуару мимо витрины магазина.
— Собери, — сказал гроссгрундбезитцер, и Полди, склонившись, начал подбирать рассыпавшиеся сигареты.
Проснулся я от какого-то монотонного стука в стену. Стучало и стучало безостановочно. Веки совершенно слиплись, и я с трудом открыл глаза. Никак не мог сообразить, где нахожусь, но эта неравномерная долбежка вырвала меня из сна. Когда я все-таки пришел в себя, мозг пронзило: Абиссиния. Мгновенно вспомнил, где мы и что произошло. Марьетица сидела на краю постели у моих ног, прижимаясь к спинке. На ней были только трусики, на коленях лежал скомканный костюм паяца и огромный воротник. Сжимала ладонями уши. Удары в стену не прекращались, и я услышал вскрики. Женщина повторяла мужское имя: Йоже, Йоже. «Йоже» с очень долгим «е» на конце, которое становилось все более долгим «е-е-е-е-е» между судорожными вздохами. Будто где-то в горах билось эхо. Значит, действительно по ту сторону стены была еще одна берлога. А там — скрипящая постель, где двое сейчас занимаются тем же, чем этой ночью занимались мы, Марьетица и я. Если бы все происходящее не было так нелепо, я бы сказал, что слышу прекрасный любовный романс посреди Абиссинии. Спинка постели с той стороны, должно быть, прислонена вплотную к стене в том самом месте, где и наша. Так я думал, да по-другому и быть не могло. Стук все убыстрялся, пока не превратился в нечто непрерывное, Йоже захрипел, а его имя перешло в какой-то странный, печальный, я бы даже сказал, скорбный вздох. Этот глубокий и печальный вздох до сих пор стоит у меня в ушах.
Любимая моя сидела, заткнув уши. Потом опустила руки, судорожно сжала воротник своего Арлекина и посмотрела на меня красными, заплаканными глазами. Тушь размазалась по лицу, и глубоко запавшие глаза казались огромными. В них застыло выражение отчаяния. Я думал, она сейчас скажет: что мы наделали, что ты наделал, или нечто подобное. А она прошептала:
— И нас было так же слышно?
У меня болела голова.
— У тебя болит голова? — спросил я.
Кивнула.
— Очень.
Я потянулся к ней, хотел обнять, но она отодвинулась. За стеной загудел грубый мужской голос. Стены были достаточно толстые — из досок от товарных вагонов, — так что отдельных слов разобрать было нельзя.
— Как я доберусь до дома, — спросила она холодно, — в этих тряпках?
Я не ответил. Встал, натянул брюки, поискал в карманах сигареты. Закурил. Предложил ей. Отвернулась.
— Как я поеду домой, спрашиваю? — произнесла она ледяным тоном.
Я пожал плечами.
Я люблю эту женщину, снова и снова повторяю, что я ее люблю. Я думал, она будет несчастна, будет страдать, вызывая во мне чувство жалости, во всяком случае, я ожидал чего-то иного, чем эти ее вопросы, задаваемые с явной неприязнью. Я не знал, как себя вести, пытался ее понять, однако в данную минуту у меня действительно не было никакого плана, как я отправлю ее домой ранним утром в этом арлекинском снаряжении. Ощущение полнейшей беспомощности вызывало во мне злость.