Я любил дорогу из школы. На полпути она раздваивалась, Галочке отсюда сворачивать было направо, мне налево: она жила на ливадийском “пятачке”, в респектабельном, по тогдашним понятиям, доме, трехэтажном, из серого камня, я — на так называемом “Черном дворе”, застроенном кое-как, по южному многолюдном и шумном, здесь в прошлом обитала дворцовая челядь, а теперь — санаторная обслуга и медперсонал, в том числе наша семья. Дорогу же домой я любил оттого, что если утрами, по пути в школу, я мог повстречать Галочку лишь на развилке, то после уроков мы выходили одновременно и я мог провожать ее до самого парадного...
Собственно, что значит — провожать?.. Из школы мы обычно выходили порознь, я — приотстав ровно настолько, чтобы с независимым видом вышагивать от нее в некотором отдалении. Она шла домой в окружении девчонок, они так и липли к ней, так и обволакивали живым облаком, состоящим из непрестанного верещания, смеха, перезвона заливчатых голосов, из мелькания алых, голубых, зеленых ленточек в косичках, из радуги цветастых — красных, оранжевых, фиолетовых — шапочек, из мельтешения бегущих вдоль дороги коричневых и черных чулочков... Там, разумеется, для меня места не было. Иногда Галочка шла вместе с Марией Константиновной, помогая ей нести увесистые пачки тетрадей с нашими контрольными и диктантами. Осенью шоссе покрывала кисельная гуща грязи, к ней зимой примешивалась скользкая наледь, и когда я видел издали, как Галочка несет в одной руке портфель, а в другой — перевязанную бечевкой пачку тетрадей, а ботики ее с бархатными отворотами хлюпают по лужам или оскальзываются в густой жиже, все во мне рвалось догнать ее, выхватить портфель, тетради, укрыть от дождя, от ветра, от клубящегося над дорогой тумана, бог знает от чего еще... Но преодолеть себя я не мог.
Мы шли мимо гигантских секвой — “мамонтовых деревьев”, прокалывающих пирамидальными вершинами низкое небо, шли мимо низкорослых кустов лавра, мимо грустно примолкших сосен, мимо банана, укрытого на зиму чехлом, мимо елей, обметанных голубым нетающим инеем... Все казалось продрогшим, сжавшимся от холода, от зябкой, повисшей в воздухе сырости, особенно по сравнению с оранжереей, мимо которой мы проходили тоже, — там, за стеклом, расправив широкие крылья, будто готовясь взлететь, нежились пальмы, журчали фонтанные струи, гомонили птицы... Случалось, в провал между туч заглядывало веселое крымское солнце — и в один миг все менялось: каждая капелька, повисшая на листике, загоралась огнем, каждая иголка начинала искриться, откуда-то слетались птицы, щебеча, посвистывая, передразнивая друг друга... Но солнце пряталось — и все это великолепие гасло, мир затягивался серой слезящейся мглой...
Бывало, и я возвращался домой, затянутый водоворотом буйной мальчишеской ватаги, орущей, дерущейся, на ходу вышибающей из рук друг друга портфели, норовящей в любой момент поставить подножку или затеять кучу-малу... Но чаще плелся я в одиночестве, следя за мелькающим впереди малиновым галочкиным беретом, за статной ее фигуркой, пружинисто вышагивающей вдоль шоссе. Порой до меня, как золотые брызги, долетали обрывки ее щедро рассыпаемого смеха... Знала ли она, что я тащусь где-то позади?.. Наверное, знала. Не зря перед тем, как нырнуть в сумрачный четырехугольник своего подъезда, Галочка оборачивалась и махала мне портфелем. По лицу ее при этом пробегала короткая, загадочная улыбка. Я пытался понять ее смысл - и не мог. Так ловят и не могут поймать на стене солнечный зайчик...