Едва император Александр остановил коня перед строем Первого башкирского полка, Кахым салютовал саблей, оркестры играли все упоительнее, все певучее, джигиты, кавалеристы и казаки Платова кричали «ура» все звонче и крепче.
Кахым слышал, как переговаривались в свите царя и монархов:
— Это и есть «северные амуры»?
— Да, да, это башкиры с уральских гор и степей, занимаются скотоводством, охотой, зимой живут в аулах, летом выезжают на летние пастбища. Местами пашут и сеют.
— Их стрелы, говорят, насквозь пробивают коня!..
Кахыму казалось, что улыбающееся лицо Александра, когда он поравнялся с Первым полком, с Кахымом стало еще просветленнее, еще милостивее, и вдруг он решился просить императора о возвращении башкирскому народу исконных вольностей и земель — самый подходящий момент, такая возможность никогда уже не повторится, но царь кивнул, глядя как бы сквозь Кахыма, все так же улыбаясь, заученно и фальшиво, бросил флигель-адъютанту Орлову какую-то фразу по-французски, Кахым не успел разобрать слова, и поскакал дальше.
«Все испортил, поспешил, не рассчитал!.. Теперь и обращаться к царю, когда вернемся в Россию, невозможно. Быть беде, быть беде!»
Армия шла церемониальным маршем мимо Александра, Людовика, мимо монархов, первыми печатали шаг гренадеры под командой великого князя Николая Павловича, младшего брата царя, за ними гвардейцы, кавалеристы, казаки, и оркестры не умолкали, а на устах царя держалась, как приклеенная, все та же кроткая и коварная улыбка.
Первый башкирский полк Кахыма понравился молодцеватой выправкой конников, бойкой рысью лошадей, чувствовавших и линию строя, и ритм оркестра.
Всадники размахивали клинками, в левой руке держали копья и пики, горланили уже родное им всем «ура», и Александр Павлович кивал благосклонно, и улыбка все так же цвела на его пухлом лице.
После парада всем офицерам, солдатам, казакам, джигитам вручали от имени царя медали «За взятие Парижа 19 марта 1814 года».
…В следующие дни русские и башкирские казачьи полки начали уходить по заранее намеченным маршрутам через Германию на восток, в Россию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Башкирские казаки до того истомились по семьям, по родным аулам, что упросили командиров сокращать дневки, привалы, следовать домой форсированным маршем. Кахым вынужден был согласиться, он и сам тосковал по Сафие, по сыну, а лошади во время пребывания в Париже отдохнули, да и трофейных коней в полку было сейчас немало.
Началась жара, сотни, тысячи копыт взбивали, взвихривали горячую пыль, и она не успевала развеяться, густо порошила лица, прилипала к вспотевшим щекам, набивалась в бороды и в уши.
Мокрые от зноя и непрерывного рысистого бега лошади как бы окрасились в одинаковую масть — коричневую, с красноватым оттенком. Трава по обочинам, придорожные деревья были уже не зелеными, а серыми, листья висели, отяжелев от пыли, неподвижно.
Всадники ехали в клубах пыли, как в тумане. Но жаловаться не приходилось — сами торопились, не щадя себя и лошадей.
Кахым вел полк с гордым чувством удовлетворения: война закончена, скоро-скоро начнутся русские проселки, тоже пыльные, ухабистые, но все же родные, и каждый джигит воевал честно, и сам командир полка не ударил лицом в грязь.
Переполнявшие его чувства Кахым изливал в песне, благо рядом был и строгий судья, и ценитель, и чуткий слушатель — Буранбай.
Буранбай иногда вторил Кахыму на курае, но чаще слушал, зачарованный и словами и мотивом, — певец пел о самом заветном и для Буранбая, и для любого джигита: о любимой женщине, о детях, о родном Башкортостане, о кручах седого Урала.
И тяготы минувшей войны, похода забывались…
«С чем можно сравнить песню? — думал Буранбай. — С колыбельной, какой мать баюкает первенца. С лучезарной улыбкой девушки, спешащей на свидание. С горным родником, бьющим из расщелины сильной, хрустально чистой струей. С песней самозабвенного соловья. С плавным течением Агидели. С полетом гордого беркута в вышине неба. Песня таинственно зарождается в душе народа, а певец лишь подслушал ее в безмолвии, перенял, запомнил, развил и вернул вдохновенно обратно народу!..»