Джигиты беспечно счастливы, а их прославленный командир Первого полка мрачен, с трудом справляется с внезапно охватившим его недугом, старается в строю, перед подчиненными, быть бодрым и крепким, а хворость уже подточила его молодое богатырское тело.
И Буранбай угнетен, но у него немощи любовные, а не телесные, — отмалчивается, крутит ус, а зачастую и скрипнет зубами в ярости.
На реке Клязьме, близ губернского города Владимира, полк остановился на привал. Казаки с наслаждением, с хохотом, с визгом купались в реке, смывая дорожную пыль, купали лошадей, лежали на паласах и войлоках у костров, балуясь чайком, хлебая шурпу из конины.
Кахым ездил во Владимир, в штаб корпуса, а вернувшись, велел денщику постелить кошму на берегу в сторонке от суеты, хождений джигитов, отказался от ужина и лег лицом вверх, но не разнежился, а похоже, окаменел.
Буранбая беспокоило такое отшельничество командира — Кахым всегда стремился быть с джигитами, посидеть с ними у костра, побалакать о существенном или о пустяках, и за эту общительность и простоту его так обожали казаки.
— Что с тобою, турэ? Занемог?
Но Кахым ответил подчеркнуто небрежно:
— Да ничего не случилось, агай, ты не беспокойся, наверное, устал… Отлежусь вот и приду, а ты ступай к джигитам, не оставляй людей без присмотра.
— Так ведь джигиты непрерывно спрашивают, где командир, где турэ?
— Скажи, что уснул.
— Ладно, скажу.
Обойдя бивуак, проверив людей, отдыхающих у костров на кошмах и паласах, на телегах и повозках, лошадей у коновязей, часовых у дороги, Буранбай поспешил к Кахыму: сердце есаула ныло, — не приключилась бы беда.
Командир лежал навзничь, побелевший до синевы, свистящее дыхание вырывалось из груди.
— Да на тебе, кустым, лица нету! — ахнул Буранбай. — Никак заболел?
Кахыму пришлось сознаться:
— Да, худо мне, агай, и дышу с трудом, и слабость — руку не поднять, и в глазах темнеет. Кажется, меня отравили.
— Я пошлю за лекарем!
— Нет, какая от него теперь польза? Не пугай джигитов раньше времени. Такова, видимо, воля Аллаха. Агай, посиди возле меня. Никуда не ходи. Я песню сочинил. Завет. Запомни слово в слово: если мне не суждено подняться, доведешь до джигитов последнее мое волеизъявление, мою заповедь. — И вполголоса, срываясь, запинаясь, он пропел-проговорил:
Встав на колени, Буранбай расстегнул Кахыму кафтан, рубаху, послал вестового на реку, чтобы намочить вечерней студеной водою полотенце, и положил его на сердце Кахыма.
— Да что с тобою, кустым? Неужто и в самом деле отравили? Или простыл на ветру?
— Теперь уже все равно, — прошептал Кахым. — Легче было бы погибнуть в рукопашном бою! Ох, агай, обидно помирать так близко от родного края, от семьи, от единственного сына.
Буранбай все же послал и за лекарем, и верхового во Владимир за военным доктором. Они хлопотали около Кахыма, и вливали в него микстуры с мудреными латинскими названиями, и кутали в овчины, и поили настоем малины и лечебных трав — ничего не помогало: он то дремал, то погружался в забытье, то стонал.
Полковой мулла непрерывно читал молитву об исцелении любимого командира славного Первого полка, джигиты истово молились, выпрашивая у Аллаха выздоровления любимого турэ.
«…Несправедливо умирать батыру после войны!.. Дома ждут не дождутся родные, а он еще не оседлал сегодня своего верного иноходца редкостного серого отблеска и неукротимо резвого бега. Чу, слышится нежный голосок Сафии, — значит, она сюда, под Владимир, приехала, истосковавшись: „Любимый, сохнуть начала в тоске, тебя дожидаясь. Обними, приласкай, чтобы высохли слезы в тускнеющих в разлуке очах, чтобы забылись горькие бессонные ночи вдовы — не вдовы, а офицерской жены!..“ Но кто-то мешает Кахыму беседовать с женой. Кто? Почему так оглушительно гудит река Клязьма, она же еще вчера была тихоструйной в отлогих берегах… Или это вдалеке гремят вражеские пушки, изрыгая ядра и клубы дыма? Во сне все это творится или наяву? И почему Кахым не может приподнять веки, словно они чугунные? Отчего так резко ломит голову? Что с ним?