Из толпы вывели, почтительно поддерживая под руки, сточетырехлетнего сэсэна Байыка, и он дребезжащим от старости, но счастливым голоском запел:
В это время в толпе заговорили возбужденно:
— Губернатор едет!
— Где, где?
— Да вон, гляди, в коляске цугом!
Григорий Семенович Волконский за эти годы сильно сдал и не рискнул появляться перед башкирскими полками верхом, а предпочел удобную коляску, запряженную четверкой застоявшихся в конюшне лошадей; вокруг скакали офицеры штаба и конвойные оренбургские казаки.
Перед каждым полком кучер туго натягивал вожжи, коренные взрывали землю копытами, князь вставал и, приложив руку к треуголке, поздравлял башкирских воинов с победой над супостатами, благодарил от имени царя Александра за верную службу России. Голос старика звучал слабо, джигиты половины слов не разобрали, но кричали «ура» от души, ибо похвала всегда приятна, а близящаяся встреча с родными пьянила куда сильнее самого пенистого кумыса.
Волконский, не задерживаясь, уехал в город, то ли лежать на диване в кабинете и думать о тщете жизни, то ли молиться перед киотом в спальне.
Тотчас стройные, нарядные — джигиты в чекменях, хотя и потрепанных, с заплатками — ряды полков распались, встречавшие бросились с плачем, смехом, бессвязными от радости восклицаниями к ним через дорогу, отыскивая своего, долгожданного, самого любимого.
— Благодарение Аллаху, со свиданьем!
— Дожили до такого счастливого дня!
— Лишь бы впредь нам не расставаться!
Отцы обнимали коленопреклоненных сыновей, матери их благословляли, но жены, по обычаю, дожидались мужей у повозок, тая в себе радость и нетерпение.
Буранбай, ведя своего коня под уздцы, шел в шумно галдящей толпе, здороваясь со знакомыми, принимая поздравления, пожелания благополучия, и вдруг заметил Ильмурзу, бредущего с отрешенным видом, озирающегося по сторонам. Стыдно было Буранбаю, оттого что испугался встречи, к которой не подготовился душевно, но он счел постыдным джигиту прятаться и твердо пошел к старшине, еще не зная, как себя вести, с чего начинать разговор.
— Агай! — позвал Буранбай, чувствуя, что сердце его как бы сжато в кулаке и кровоточит.
— Ау! Это ты, кустым? Вернулся, значит, живым-невредимым? Возблагодарим Аллаха!
По морщинистым щекам старика катились крупные слезы, застревали в усах, в бороде.
«Он уже все знает, бедняга!..»
Ильмурза покашлял, с трудом выталкивая из груди горе, и прерывающимся голосом произнес:
— Да, знаю! Курьеры привезли донесение. Утром меня вызвал к себе князь. Высказал соболезнование. Говорил, как ценил Кахыма. Да, кустым, плохие вести катучие… Знаю. Видно, такова воля Аллаха. Я-то еще креплюсь, а каково моей старухе и несчастной Сафие — урывками встречалась с мужем. Мустафа еще мал, хоть и обручен, — где ему понять всю тяжесть утраты! Как станем жить без Кахыма?..
— И в полку все джигиты плачут, агай, — сказал Буранбай. — Так и говорят: осиротели без Кахым-турэ. Да и в соседних башкирских полках горюют!
Ильмурза молчал.
— Я приведу к тебе, агай, боевого друга Кахыма — серого его иноходца, ну и запасных лошадей, повозку с оружием, луком, стрелами, ружьями. Похоронили мы его в парадном мундире, но осталась лисья шапка, бурка, чекмени, — продолжал Буранбай.
— Спасибо, кустым, — вяло обронил Ильмурза. — Мне-то лучше бы и коня, и оружия не видать, опять резанет по сердцу, а для внука, для нашего Мустафы, все это — священная память об отце-герое! Пусть вырастет батыром на отцовском иноходце, в отцовском седле, с отцовской саблей в руке…
— И с отцовской отвагой в сердце! — подхватил Буранбай. — А Сажида-енгэй и Сафия-килен здесь?
— Здесь, на берегу, там наши арбы. И сват Бурангул с сыном Кахарманом уже пришли вместе поплакать, поговорить. Сафия так и лежит ничком в телеге, ослабев от рыданий. Ты заходи, кустым, к поминальной трапезе.
«Кусок в горло не полезет!..» — подумал Буранбай, но поблагодарил за любезное приглашение:
— Обязательно зайду, как управлюсь с делами в полку, агай, а ты пока вырази мое соболезнование и добродетельной Сажиде-енгэй и милой Сафие-килен, — сказал он и снова обнял прослезившегося старика.