8
Дом Ильмурзы погрузился в тоскливую тишину.
Шаркает туфлями, ползает из горницы в горницу одряхлевшая в одночасье Сажи да, сутками не выходит из своей комнаты Сафия, молча лежит на нарах, глядит в потолок, словно читая на нем летопись своего скоротечного счастья и отныне бесконечного горя.
Мустафу оставили в Оренбурге, у вернувшегося с войны деда Бурангула.
Глава семейства внешне не изменил монотонного распорядка жизни: шел к намазу в мечеть, вершил свои служебные дела старшины юрта. Плелись к нему мулла и аксакалы, он принимал их почтительно, потчевал чаем и мясом, поддерживал учтивую беседу. Однако Ильмурза чувствовал, что треснул в нем становой хребет и возникло отвращение к мирским стремлениям. Вот разбогател, и праведно и неправедно, а Кахыма нет. Да он роздал бы все свое достояние, остался нищим и голым, просил подаяния на базарах, лишь бы Кахым вернулся живым.
Жизненный жребий джигита — роковой. Тень смерти витает над каждым уходящим на войну казаком, что башкирским, что русским. Ильмурза сам воевал и чудом уцелел в кровавой сече с янычарами. Если бы Кахым погиб в бою, то Ильмурзе было бы сейчас, наверное, легче. А в смерти уже после войны было что-то противоестественное, кощунственное, и его посетили подозрения: погубили, выходит, Кахыма черным способом. Но только кому он, собственно, перешел дорогу или причинил зло? Неведомо. Неужто оклеветали? И такое возможно. Нет, уж лучше не думать, не терзать душу мучительными раздумьями. Значит, надо терпеть, так повелел Аллах, к этому призывает в проповедях мулла. Воля Аллаха — непознаваема. Смирись, терпи, не ропщи, правоверный.
А у Сажиды и слез не осталось, сидит на нарах неподвижно, молчит, отсылает кухарку, служанок: «Делайте что хотите!..»
Девятнадцатилетняя вдова Сафия тоже как бы окаменела, но горе вдовье — скоротечное, с годами она утешится и выйдет вторично замуж — такая красотка! — Ильмурза ее не осудит.
А мать потеряла единственного сына навечно.
Как-то Ильмурзе долго не спалось, и он поднялся, накинул кожушок, вдел ноги в просторные сапоги с суконными голенищами и вышел из дома, не скрипнув дверью.
Аул спал. Луна, то выскальзывая из-за туч, то скрываясь, прорисовывала вершины горного хребта в отдалении. И у реки, и в урманах не слышалось ни шорохов, ни стука, ни голосов, ни перелива курая.
Как же это пели в Оренбурге джигиты Первого полка? Ильмурза с трудом припомнил:
Ильмурза посидел на крыльце, надеясь, что перестанет ныть сердце, потянет в сон, он вернется в натопленную горницу и с облегчением взберется на нары.
Но капли времени падали безостановочно: кап-кап, как морось с крыши дома и сараев, а истома не проходила. Ильмурза зашаркал к воротам, отодвинул засов — собаки даже не зашевелились в конурах, издалека чуя хозяина, — и толкнул калитку.
Улица была укрыта лунными, по весне отбеленными холстами и сейчас, ночью, пустая, казалась безгранично широкой.
Ильмурза бездумно зашагал по улице — при ходьбе и дышится легче, и горе как будто не сосет сердце, словно пиявка. Как это говорил Кахым? «В каждом башкире таится и музыкант, и поэт». Справедливо сказано. На свадьбе Кахыма и Сафии, помнится, пели:
Кто сочинил? Буранбай? Возможно. А Буранбай — основательный человек, и умный, и с размахом. Аллахом благословенный певец!..
Ильмурза машинально шел и шел бы из аула, но его вдруг остановил, а затем и повернул к дому мелодичный перезвон медного колокольчика. Задорно заржал жеребенок, видно, отбившийся от матки. Значит, на отаве, на выпасах пасли конский табун.
«Лучше бы ангел смерти Газраил взял и унес мою душу, а не молодого сына Кахыма! Старику пора и честь знать, свое отжил, и работал, и воевал, и грешил, как говорится: сколько отпущено, столько и съел, и выпил. Старик в свой срок покинет белый свет, но жизнь народа не прервется, а будет течь своим чередом…»
У калитки своего дома Ильмурза увидел Сажиду в накинутой на плечи шубе, трясущуюся от озноба и страха, и ускорил шаги, побежал мелкими семенящими шажками.
— Эсэхе, ты чего? Зачем вышла?