Марен посмотрела в его страшные белые глаза, что-то в них увидела и медленно кивнула. Потом похлопала Артана по плечу и встала.
— Мы друг друга поняли, белоглазый. Ей сейчас трудно, работы она лишилась, значит, тебе придется пахать на твоей колымаге, чтобы прокормить двоих, а может, и троих, если предчувствия меня не обманывают. Ей не следует оставаться одной, а ваши, я думаю, смотрят в ее сторону так же косо, как и наши. Хотя они, пожалуй, не безнадежны — мне понравился тот официант в кафе. Рожа тупая, а сердце на месте, как положено приличному человеку. Короче, слушай. Сейчас мы летим туда, где вы с ней живете. Ты валишь возить своих пассажиров, и не вздумай принести в дом меньше десяти динариев! А я побуду с ней, наговорю ей какой-нибудь чепухи, чтобы встряхнулась и не ревела весь день. Если, не дай боги, она и впрямь залетела, ей вредно волноваться.
— Разве тебе не нужно вернуться на работу? — спросил Артан, рассматривая эту решительную девицу. Первый раз он встречал такую широту артолийской души: при всех предрассудках она готова была смириться с его позорным существованием, потому что принимала и любила свою подругу такой, какая она есть.
— Сегодня у меня болит живот, — небрежно отмахнулась Марен. — Девчонки в конторе меня прикроют. А завтра поглядим. Будет день — будут идеи. Поехали, горный орел. Нашей девочке лучше спать в своей постели, а не в машине.
--
Грязный тупик Буйных Молодцов вызвал у Марен здоровое отвращение. Облезлый трехэтажный домишко — брезгливость. Заплеванная лестница, воняющая кислой капустой — ужас. Но впереди шел белоглазый, прижимая к груди Карину, завернутую в разноцветное одеяло, а Карина обнимала его за шею и бормотала: "Да поставь ты меня, я прекрасно сама дойду", — на что турепанин отвечал вздрагивающим от нежности голосом: "Молчи, женщина, и будь благодарна, когда мужчина носит тебя на руках". Эта картина примиряла Марен со всем окружающим безобразием, и ей даже показалось, что история двух молодых идиотов, несмотря ни на что, еще может закончиться хорошо.
--
Когда мне было десять или одиннадцать лет, я возомнил себя великим охотником. Взял потихоньку дедушкино старое ружье, сумку для добычи, кусок хлеба и отправился в Горелый лес, что на южном склоне Асселиты. Разумеется, дичь была куда умнее меня и вся попряталась. Только несъедобные ящерицы футаги да насекомые ничего не боялись и продолжали заниматься своими делами. Я долго бродил по лесу, никого, конечно же, не подстрелил, но нисколько не жалел об этом. Я шел, разинув глаза, и любовался: косые лучи солнца, падающие сквозь кроны деревьев, мелкий подлесок, в котором пересмеиваются варатаки, тонкая и нежная лесная трава и среди нее изредка — замшевая шляпка драконова гриба. Я поднимался все выше по лесистому склону, то останавливался полюбоваться крошечными белыми звездочками сумеречной травки, то сворачивал к особенно занятной коряге, чтобы рассмотреть ее с разных сторон. В сумке моей перекатывались три или четыре недозрелых кетайи. Так, бесцельно бредя, я вышел на небольшую вересковую плешину. Над сизым кустарничком висела лиловая дымка мелких цветов — и среди волн вереска внушительно поднимались несколько замшелых гранитных валунов.
Возле валунов я заметил какое-то движение и подобрался поближе. И замер в восхищении: на согретой солнцем маленькой полянке между камней самозабвенно возились котята, не старше полутора месяцев, смешные, веселые, шустрые, с короткими острыми хвостиками и большими задорными ушами. Они даже не заметили меня, а я стоял и улыбался во весь рот их ужимкам.
Зато меня заметила кошка. И ведь я знал прекрасно, что надо было быстро уходить: нет зверя страшнее, чем мамаша с детенышами, а уж если у этой мамаши когти в полпальца длиной… Тем не менее я никуда не ушел и очнулся только, получив с размаху когтями по бедру. Я взвыл и, хромая, ринулся вниз по склону, а кошка вскочила мне на плечи и с торжествующим воем рвала мою куртку. Тут бы мне и конец пришел, да куртка, по счастью, была кожаная, толстая, а кошка, отогнав меня в лес, отстала и долго ругалась вслед.
Когда я, припадая на правую ногу, доковылял до дома и рухнул на крыльцо, на звук моего падения вышел дедушка, увидел меня и заругался не хуже кошки. Потом долго и изобретательно бранился мой дядя, шаман, перевязывая мою разодранную ногу, прикладывая к ней примочки и припарки. Мама, ставя заплату на пробитую когтями штанину, не ругалась, зато ворчала. Я метался в жару, и мне мерещилось, будто над моей головой кружит стая безымянных лесных духов — оотепе и непрерывно проклинает меня. Через неделю мне полегчало, жар спал, раны почти затянулись, а духи улетели. Вместо них явился дядя, сел возле моей постели и прочел небольшое нравоучение.
Теперь я уже подзабыл его точные слова, но один пассаж и сегодня звучит в моих ушах, стоит лишь вспомнить дядино лицо:
— Только идиот или поэт может любоваться красотой, забыв об опасности. Вроде ты не дурак, значит — поэт, а впрочем, это — тоже разновидность идиота. Для народа, может, и польза, а для семьи — одни убытки.
Он помолчал и добавил:
— Охотиться одному я тебе запрещаю. Табу. Только со старшими и только с моего позволения.
С тех пор я по мере сил пытаюсь быть поэтом: что мне еще остается?
Оревалат Аартелинур,
"Как я не стал охотником"
из сборника "Отрывки из жизни"
--
Артан внес Карину в крошечную квартирку, состоявшую из одной обшарпанной комнаты. У окна стоял кустарно сколоченный топчан, заваленный небрежной кучей варварских одеял и подушек, рядом — шаткий от старости столик с исцарапанной пластиковой крышкой, в углу у двери, за линялой занавеской, щербатая раковина с допотопным краном и маленькая электроплитка. На подоконнике в аквариуме дремал толстый полосатый тритон. Еще были три складных стула и табурет, на табурете — стереовизор без антенны. И голая лампочка под потолком.
Турепанин опустил девушку на кровать, сел рядом, наклонился, прижался лбом к ее лбу.
— Мне придется уехать, — глухо сказал он. — Солнце высоко, надо работать. С тобой останется Марен. Будь умницей и не плачь.