— Выходим тебя, лапушка, не сумлевайся. Через пяток дней Иван Васильич возвернется, хворый он в райцентре лежит, а пока я за тобой присмотрю...
Машутка ожидала, что вечером конюх, как обычно, напьется и начнет тыкать грязным кулачком ей в морду, но Федька и не думал пить, все хлопотал возле лошади. Жена конюха, встречавшая его с половой тряпкой в руке, в тот вечер была немало удивлена, увидев мужа трезвым. И была вынуждена пустить Федьку в избу. Ночью он раза три вставал и шел в конюшню проведать больную лошадь.
А утром в конюшню заглянул директор совхоза, слывший в районе за человека всегда трезво мыслящего, дельного хозяина. Он долго осматривал, ощупывал Машутку, тянул недовольно: «Да-аа», затем,
решительно поднявшись, коротко приказал конюху:
— Кончай кобылу. Сей же час.
— Да как же так?.. Да как же так?..— кривоного запрыгал по дощатому настилу Федька.— Да сочувствие-то к животному поимейте! Она, можно сказать, с того света явилась, полтыщи километров тайгой отшагала...
— Стало быть, я изверг? Так оно? — с усмешкой спросил директор.
— Изверг! Самой первейшей статьи! — расхрабрился от сильного волнения Федька.— Ну да ладно б старая, не способная к труду была, тогда б, конешно, ей одна дорога.— на живодерню. А Машутке-то всего десять годков! И рожать еще ей, и пахать... Иван Васильич на днях возвернется, а пока я за ней присмотрю...
— Эх, Федор, Федор, плохой из тебя хозяин, прямо никудышный. Не умеешь ты мыслить практически, вот в чем беда...— махнул рукою директор.— А ежели твоя Машутка до приезда Ивана Васильича душу богу отдаст? Может такое случиться?
— Может. Не поручусь.
— То-то. Стало быть, нам же тогда убыток: падаль в дело не пустишь. Так?
— Ну, так.
— А сейчас мясцо на корм курам пойдет. Шкуру, правда, спалить придется, дыра на дыре, ну да с паршивой овцы хоть шерсти клок. Короче, повторяю: кончай кобылу сей же час.
Федьке стоило немалых трудов поднять и вывести Машутку из конюшни. Нет, лошадь не упрямилась, она хотела выполнить приказание конюха: не держали ноги. На морозе ей полегчало, но сильно закружилась голова, и Машутку бросало из стороны в сторону. Узкой запорошенной тропкой, бегущей от конюшни к оврагу, Федька хмуро вел кобылицу под уздцы.
Денек выдался тихий, солнечный, и все вокруг блестело, искрилось, и горный хребет, убегающий в глубь полуострова, был не в тумане и облаках, как обычно, а виделся четко и ясно. В воздухе повис неумолчный птичий гомон, и крупные, по-павлиньи раскрашенные камчатские снегири, радуясь солнцу, погожему дню, кувыркались в полете и пели беспрестанно свою немудреную песню. Возле избы на отшибе поселковые лайки затеяли игры, бестолково гонялись
одна за другой, высоко вздымая серебрящуюся снежную пыль, и оттуда слышался звонкий незлобный лай. Все говорило не о смерти — о жизни и радости бытия.
Пологим склоном Федька спустился с Машуткой к замерзшему ручью. Там стоял дощатый сарай с большими, от пола до потолка, воротами. Когда конюх открывал их, ржавые петли надсадно заскрипели.
Федька ввел лошадь в промороженное полутемное помещение с земляным полом, затем поочередно спутал ей передние и задние ноги. Из угла, расшитого белыми швами, он извлек тяжелый колун и длинный нож из нержавеющей стали.
Конюх одновременно выполнял обязанности драча. Обычно к делу приступал спокойно, с крестьянской рассудительностью. Испокон веков старых или пораженных тяжелым недугом, не способных к труду лошадей забивали и свежевали; шкуре, мясу, костям находили применение.
Но сейчас Федька, прежде чем хрястнуть обухом колуна по черепу, в пятачок между глазами, и затем полоснуть ножом лошадиное горло, нерешительно сел на чурбан, закурил.
— Раз директор-то приказал, что ж поделать-то...— бормотал он, успокаивая, выгораживая себя, и старался не смотреть на Машутку.
Потом затоптал катанком окурок и поднялся.
После удара лошадь упала на согнутые передние ноги и посмотрела на конюха большими, выпуклыми, черно-блестящими глазами. Не злобно — с растерянной вопросительностью. «Это за что же ты?..»— как бы спросил человека взгляд лошади.
Федька, нагнувшись, локтем задрал ей морду и докончил работу.
Надо бы сразу свежевать, иначе труп застынет на морозе, но конюх заниматься этим делом не стал. Сильно ссутулившись, он кривоного побрел в конюшню. Зачуяв кровь, уже слетались, с картавым карканьем пикировали на сарай жирные северные вороны.
Вечером, изрядно нагрузившись, Федька размахивал грязным кулачком перед лошадиными мордами, плакал пьяными слезами и кричал, всхлипывая:
— Вы меня, товарищи, не осуждайте!.. Не виноватый я!.. По приказанию!.. И так за пьянку с должности снять грозятся!.. Пил и буду нить!.. На-кось выкуси!..
А директор и не вспомнил о Машутке. В тот день приехала комиссия из райцентра, дел было невпроворот. Но если б он и вспомнил о лошади, которую приказал отправить на живодерню, то посчитал бы, что распорядился верно, как и подобает хорошему, рачительному хозяину.
Каждую весну в начале мая из этого поселка на Северной Камчатке вертолеты забрасывали на точки работ, в «выкидушки», бесчисленные отряды геологов, и всякую весну на аэродроме толпилось множество бродячих собак. Они прыгали возле людей, скулили: просились в лесотундру на полевой сезон, до октября, где жизнь трудна, но интересна, где хоть на полгода они обретут хозяев и тем самым, пусть временно, но оправдают свое собачье назначение — служить человеку. Здесь не было жалких беспородных дворняг, потому что испокон веков в поселке водились три породы: охотничье-промысловые лайки, или остроушки, как называют их северяне, близкие к ним по крови оленегонные собаки и лохматые широкогрудые ездовые псы. Любой бы кинолог позавидовал такому обилию прекрасных чистопородных псов! И геологи, привередничая, выбирали себе собаку, а в октябре привозили обратно в поселок.
Три сезона подряд с нашим отрядом поисковиков- съемщиков ездила остроушка по кличке Элька. Она особенно хорошо шла по болотной и боровой дичи, обладала игривым, ласковым нравом, и мы были ею вполне довольны. Но в последний прилет в поселок мы не обнаружили нашу игрунью. Облазали все закоулки, обошли все дворы — бесполезно. Догадались спросить вертолетчиков. И они припомнили, что за неделю до нашего приезда отряд другой экспедиции, базировавшейся в поселке, прихватил с собою в поле рослую сучку, белую, с рыжими подпалинами, содранным мехом на правом боку и наполовину откушенным правым ухом. Не оставалось сомнений: это была наша Элька. Метину на правом боку ей Потапыч оставил, а половинку правого уха рысь в драке откусила.
Итак, Элька служила другому отряду за три-четыре сотни километров от поселка, в дикой лесотундре, и мы, погоревав, решили подыскать себе другого пса. Вертолет отряду поисковиков-съемщиков дали неожиданно быстро, и вышло так, что с выбором собаки мы дотянули буквально до последней минуты.
Геологи и маршрутные рабочие грузили в вертолет рюкзаки, спальники, радиометры, палатки, ящики и мешки с продуктами, а дюжины две остроушек крутились под ногами, заискивающе заглядывали в глаза, поскуливали: возьми меня! Самые настойчивые, настырные псы вспрыгивали на дюралевый порожек машины, исчезали в полутьме багажного отделения и прятались под грудой вещей. Их приходилось пинками выгонять наружу.
— Может, эту? — изредка спрашивал кто-нибудь из геологов, лаская приглянувшуюся ему лайку.— Морда больно смышленая...
Другой геолог ласкал другую лайку и резонно спрашивал:
— А почему бы не эту? Она тоже не похожа на идиотку.
— Кончайте болтать,— одергивал нас начальник отряда.— Выбирайте живее, сейчас летим.
Мое внимание привлек крупнокурчавый ездовой пес размером со снежного барана, который лежал на грунте аэродрома и внимательно следил своими янтарными глазами за погрузкой вертолета. Дегтярно-черный окрас собаки смягчало, разнообразило белое пятно на груди в виде летящей чайки. Пес вел себя с большим достоинством, не лез, как его собратья, в машину, а когда я мимоходом приласкал его, погладив по голове, даже огрызнулся, очевидно, посчитал этот жест за фамильярность.