Выбрать главу

Горюнов просидел в засаде до утра. Но медведь не появился. В небе загрохотал вертолет. Машина опустилась неподалеку от засады, на таежной опушке. Горюнов поспешил к ней и узнал о чрезвычайном происшествии. По рации вертолетчикам передали: час назад на метеостанции в тридцати километрах от буровой медведь убил метеоролога, когда тот снимал показания с приборов.

Через считанные минуты Ми-4 приземлился возле построек метеостанции. Горюнов с помощниками, не задерживаясь около жены метеоролога, голосившей над изуродованным трупом супруга, пустил собак по следу хищника. Недавно прошел дождь, отпечатки лап зверя были видны на земле. Районный охотовед, опытный следопыт, проработавший на Колыме почти сорок лет, на глаз определил: они соответствовали отпечаткам, оставленным хищником там, возле озера...

Бежали долго, пот лил в три ручья. Приходилось останавливаться: общественники были люди пожилые.

Наконец далеко-далеко, должно быть, версты за три, залаяла одна собака, к ней присоединилась вторая, чуть позже — третья. Лай был нескончаемый, заливистый, азартный. Так собаки облаивают только крупного зверя. Голоса псов некоторое время перемещались, как бы шарахались из стороны в сторону, затем раздались с одного места. Горюнов смекнул: медвежатницы погоняли, погоняли зверя, потом окружили его, посадили и держали до прихода охотников.

Лай ближе, ближе; в эти привычные звуки вдруг вклинился короткий рев. Он был не агрессивный — отчаянный, как бы обреченный.

Люди сняли с плеч карабины. Им бы чуток передохнуть — лица посерели, рубахи взмокли, хоть выжимай,— но близость схватки придавала силы, гнала вперед.

Впрочем, никакой схватки и не было. Был безопасный, выверенный до мелочей расстрел «привязанной» собаками медведицы.

Люди выбежали на таежную поляну. Лайки окружили зверя с разных сторон. Они лежали в трех-четырех метрах от медведицы и злобно рычали, вздернув верхнюю губу. Обреченный зверь с коротким ревом крутился на одном месте; изредка он пытался прорвать круговую клыкастую оборону, бросался на какую-нибудь собаку, бил лапой. Но лайка ловко увертывалась от удара, а остальные тотчас бросались сзади на выручку, выхватывали из косматого зада клочья шерсти с мясом и вновь сажали зверину. И опять медведица крутилась на одном месте, и опять безуспешно пыталась спастись от врагов.

Вскинули короткие армейские карабины. Горюнов вышел вперед, двое встали по сторонам, чуть поодаль, один остался позади охотоведа на случай, если зверь собьет стрелка и устремится в тайгу. Горюнов вскинул оружие. Лайки, умницы, задом отползли подальше, чтобы не попасть под выстрел. Он спустил курок. В момент выстрела медведица дернулась; пуля впилась ей не в левую лопатку, а в шею. С беспрестанным оглушительным ревом зверь рванулся на Горюнова. Лайки кинулись за ним, вцепились клыками в вислый зад и бока, укусы были очень болезненными, но медведь не обращал на собак никакого внимания. Одновременно прогремели два выстрела. Стреляли районный охотовед, успевший передернуть затвор, и общественный инспектор, стоявший по правую руку. Обе пули попали в голову. Медведица врезалась мордой в мох, перевернулась на левый бок, дернула всеми лапами одновременно и замерла с оскаленной пастью.

Общественники были рады успешной операции. Шутка ли дело — убили зверя-людоеда, избавили округу от постоянного напряжения, страха, чудовищно преувеличенных слухов. И Горюнов был рад. Но когда он подошел к самке, отогнал собак, злобно рвавших тушу, и

увидел разбухшие сосцы, готовые брызнуть тягучим, тяжелым молоком, настроение его изменилось. Кому- кому, но не Горюнову гадать о причине, заставившей медведицу, кормящую мать, как скот, задирать людей.

IV

Ревущего, взбрыкивающего в брезентовом мешке медвежонка с горем пополам довезли на грузовике от аэропорта до поселка, занесли во двор, обнесенный невысоким плетеньком. Командир экипажа раздобыл цепь, один конец прибил гвоздями к дощатому сараю, другой прикрепил к ошейнику Ревуна. Жившая под крыльцом избы Манюня, помесь пуделя и дворняжки, также приобретенная командиром Ми-4 для забавы сына, при виде медвежонка испуганно забилась в свою конуру.

Радости пятилетнего Димки не было конца! Мать с отцом строго-настрого запретили сыну приближаться к зверенышу, потому что Ревун бросался, хрипя от удушья, даже на командира, когда тот подносил ему в миске пищу. Реветь он, правда, стал поменьше, в основном бесновался по ночам; соседи скоро перестали умиляться медвежонком и, проходя мимо, косо, недовольно поглядывали на дом авиатора. Да и жена, проворочавшись ночь с боку на бок, начала ворчать: уж лучше б, мол, милицейская сирена у них во дворе выла, ее хоть не жалко, она неживая.

Как-то Манюня вылезла из конуры погреться на солнышке. Она понемногу привыкала к постоянному присутствию дикого зверя и вроде бы уж не замечала его. Димка в это время стоял на крыльце, помня строгий наказ родителей не подходить к Ревуну. Медвежонок, узрев собаку, как обычно, начал рваться на цепи и реветь. И вдруг цепь звякнула — гвозди, удерживавшие последнее звено, расщепили доску сарая. С волочившейся цепью звереныш со всех ног бросился на Манюню. Собака не успела юркнуть в конуру и была схвачена Ревуном. Мгновение — и она лежала в лужице растекавшейся крови с располосованной глоткой.

Расправившись с собакой, медвежонок бросился на Димку, который продолжал стоять на крыльце и от сильного испуга не мог ни бежать, ни кричать. Он сбил мальчика с ног, но, слава богу, не причинил ему особого вреда, потому что увидел кур, купавшихся в уличной пыли. Он пробежал по Димке, как по неодушевленному предмету, и при этом глубоко процарапал когтями горло и щеку мальчика. Затем перелез плетенек и устремился к курам. Только теперь Димка закричал, да так, словно его живьем резали. Выбежала испуганная мать, увидела кровь на лице и горле сына и тоже закричала.

Сбежались соседи. Пленить Ревуна не составляло большого труда. Он был очень занят: пожирал курицу. Морда по глаза в пуху, крови — смотреть страшно.

Когда из рейса вернулся командир Ми-4, жена потребовала навсегда убрать медвежонка, «чтобы его духу здесь не было».

Ночь мохнатый разбойник, связанный, пролежал в сарае, а утром командир экипажа затолкал его в мешок и повез на аэродром. Он выполнял продуктовый рейс в бригаду рыбаков, за двести километров ниже по течению Колымы. На полпути Ми-4 сел на песчаную косу реки. Ревуна освободили из плена и выпустили на все четыре стороны.

Он пришел в поселок через полторы недели, худой, ободранный и запаршивевший, смахивающий на большеголовую бродячую собаку. Жить в тайге он не мог. Для него она была враждебная, голодная, полная опасности. И одна тайга знала, как тяжко было медвежонку пробираться к людям, что на каждом шагу его поджидала смерть. Сначала Ревуна преследовала рысь. Неминуемую гибель отвратила случайность: повстречался отбившийся от матери сохатенок, и она предпочла его медвежонку. Потом гналась росомаха. Догнала, да побрезговала, оставила в покое: уж больно он был худ, мосласт; икая пища есть в колымских дебрях...

Люди пожалели Ревуна, забыли старые грехи. Подкармливали, ласкали. Правда, взять его никто не пожелал, и он день и ночь проводил на улицах поселка.

Жизнь заставила Ревуна переломить свой дикий, злобный нрав. Смекнул: иначе люди перестанут давать еду, свяжут и опять отвезут в глухую тайгу во чреве гигантской грохочущей стрекозы. И он уже не ревел — бесполезно, да и людей это шибко раздражает; позволял гладить себя по морде, трепать по холке: пусть гладят и треплют, коль им нравится.

Но временами, независимо от воли и желаний подрастающего зверя, на него как бы находило затмение. В медвежонке пробуждались жестокие, кровожадные инстинкты предков. Как-то на свалке, вынесенной за поселок, он задрал дворняжку и сожрал ее, оставив лишь голову, хвост да лапы. Свалку Ревун считал своим владением и не потерпел конкурента. Люди подумали на самих же собак: изредка — правда, не в летнюю пору, а голодной зимою — среди них случается каннибализм. Наказания не было. Другой раз звереныш погнался за чистопородным сибирским котом и откусил ему великолепный пушистый хвост. К счастью, никто не видел. И опять погрешили на собак. И вновь кара миновала.