Выбрать главу

Эмми Хаббард, конечно же, сумасшедшая, и я была почти уверена, что рано или поздно совет округа и вправду ее заберет. Раз или два ее уже пытались забрать. Но я не могла сказать такое Томми. Ему всего двенадцать лет. Пока я соображала, как же ответить – как найти слова, которые не были бы ложью, но и чистой правдой тоже не были бы, – я подумала, что настоящее безумие совсем не такое, как в книгах. Это не мисс Хэвишем, которая сидит в своей полуразвалившейся усадьбе, величественная и злобная. И не как в «Джейн Эйр», где жена Рочестера неистовствует в мансарде, вопит и бьется в припадке, пугая прислугу. Когда человека покидает рассудок, остаются не старинные замки, паутина и серебряные подсвечники, а грязные простыни, прокисшее молоко и собачье дерьмо на полу. Остается Эмми, которая прячется под кроватью, плачет там и поет, пока ее дети пытаются сварить суп из семенного картофеля.

– Знаешь, Том, – сказала я наконец, – иногда я и сама рада бы залезть под кровать.

– Когда такое было, Мэтт? Не представляю, чтобы ты заползла под кровать.

– В конце февраля. За два дня намело четыре фута, помнишь? Сверх трех, что уже были. Надуло на крыльцо, дверь не открывалась. В пристройку тоже попасть не могли. Папе пришлось протиснуться в кухонное окно. Ветер завывал, и мне хотелось только забиться куда-нибудь и больше не вылезать. Так почти с каждым бывает время от времени. Твоя мама просто ведет себя так, как ей хочется. Вот и вся разница. Я зайду к ней перед школой. Может, у меня найдется банка яблочного пюре и немного кленового сахара. Как ты думаешь, ей понравится?

– Конечно, понравится! Она будет рада. Спасибо, Мэтти!

Я отправила Томми и Дженни в школу. Хоть бы к тому времени, как я доберусь до Хаббардов, мама Уивера была уже там. Она куда лучше умеет выманивать Эмми из-под кровати, чем я. Я домыла посуду, поглядывая при этом в окно, высматривая среди голых деревьев и коричневых полей рядом с залысинами снега желтые всполохи: если в апреле появится ужовник, скоро уже и весна. Мне так надоели холод и снег, а теперь дождь и слякоть.

Это время года – когда в погребе почти пусто, а огород еще не засеян – у нас зовут «шесть тощих недель». В прежние годы к марту у нас всегда появлялись деньги, чтобы купить мясо, и муку, и картошку, и все, что могло понадобиться. В конце ноября папа отправлялся возить лес на реку Индиан или озеро Рэкетт. Уезжал сразу после уборки сена и проводил там всю зиму – вывозил стволы, которые лесорубы спилили за лето. Он управлял лошадьми, запряженными в специальные низкие плоские сани с широкими полозьями. Бревен наваливали в два человеческих роста. Папа вывозил лес с гор по обледеневшим дорогам, полагаясь на вес бревен и собственное умение: если бы сани сорвались и полетели под гору, убили бы и лошадей, и всех встречных.

Наступал март, снег таял, дороги расквашивались, уже невозможно было протащить по ним тяжелый груз. Ближе к концу месяца мы ждали папу со дня на день. Когда в точности он вернется, мы не знали. И как вернется: в чьем-нибудь фургоне, если повезет с попутчиками. Или пешком, если не повезет. Часто мы слышали его прежде, чем видели – он распевал новую песенку, выученную вдали от дома.

Мы, девочки, все бежали к нему опрометью. Лоутон – тот шагал степенно. Мама изо всех сил заставляла себя стоять на крыльце, блюсти достоинство, но не выдерживала. Он улыбался ей, и она бросалась ему навстречу, плакала от счастья, что он вернулся домой, что руки-ноги у него целы и все пальцы на месте. Он обхватывал ладонями ее лицо, отодвигал от себя, вытирал грязным пальцем слезы с ее щек. Мы все хотели потрогать его, обнять, но папа не разрешал. «Не подходите, по мне так и ползают», – предупреждал он. За домом он снимал с себя одежду, поливал ее керосином и сжигал. И голову тоже поливал керосином, и Лоутон вычесывал из его волос мертвых вшей.

Мама тем временем кипятила воду, наливала в длинное и глубокое жестяное корыто. И папа посреди кухни принимал ванну, первую за долгие месяцы. Когда он отмывался дочиста, мы устраивали пир. Толстые шматы ветчины, обжаренные с подливкой. Истекающая маслом гора картофельного пюре. Бобы и кукуруза, сколько их еще оставалось. Горячие, мягкие булочки. На сладкое черничный пирог, для него специально хранили ягоды. А потом – подарки, каждому из нас. В лесу нет магазинов, но странствующие торговцы объезжают лагеря, специально подстраиваясь под день расчета. Лоутону – перочинный нож, а нам, девочкам, ленты и городские сласти. Маме – дюжина стеклянных пуговиц и отрез материи на новое платье. Сатин – в точности как яйцо малиновки. Шотландка цвета ириски. Изумрудный вельвет или пронзительно-желтая чесуча. А однажды папа принес плотную шелковую ткань оттенка спелой клюквы. Мама приложила ткань к щеке, не отрывая взгляда от папы, а потом спрятала отрез и долго не вынимала, все никак не решалась раскроить. Мы сидели ночь напролет в гостиной, грелись у печки, поедали привезенные папой карамельки и шоколад, слушали его истории. Он показывал нам свои новые шрамы и рассказывал о проделках оголтелых лесорубов, и какой скверный у них был начальник, и какая отвратительная еда, и как они подшучивали над поварихой и над бедным пареньком-помощником. Вечер, когда папа возвращался из леса, был прекраснее, чем Рождество.