Калнберз встает, тяжело дыша.
— Когда вы наконец перестанете грызться… Вы не люди, а голодные крысы в подвале, готовые пожрать друг друга…
— Какой талант проповедника погибает! — острит Толстяк. Он достает из кармана табак и отрывает газетный клочок. — И какие поэтические сравнения! Фантазия его забирается в самые заоблачные сферы возвышенной этики. Ты мог бы прочесть нам проповедь о тяжких испытаниях и душевном покое, которого не в силах пошатнуть никакие бури и волны.
С невыразимым презрением учитель пожимает плечами и отворачивается.
Янсон дергает Рудмиесиса за рукав.
— У меня замерзли ноги. Идем прогуляемся.
Гуляют они обычно по твердо утоптанной в снегу стежке, между елями и кустарником, идущей вниз по склону до самой трясины, где бурая вода уже подступила к первым кустам крушины.
Янсон и Рудмиесис исчезают за елями. Немного потоптавшись и с трудом откашлявшись, Калнберз, сгорбившись, плетется за ними.
Толстяк посасывает папиросу, зажатую меж пальцев. Дым махорки остро щекочет Зиле ноздри.
— Не хочешь ли затянуться разок? Рекомендую. Становится как-то теплее. И в брюхе не так урчит, когда дыму наглотаешься.
— Я совсем потерял вкус. Ни вчера, ни сегодня крошки не съел. И не хочется. Только горечь какая-то да сухость во рту. Сердце будто молотком стучит в: ушах. У меня, кажется, тоже инфлюэнца. Как раз кстати — нечего сказать…
Противнее всего Толстяку жалобы на физическую боль. У самого на пятке гноится незаживающая рана — стер как-то. Он стыдится перевязывать, лечить ее; при ходьбе, стиснув зубы, силится не хромать.
— Инфлюэнца и еще черт знает что. Мы тут чахнем и таем, как снег на болоте. Добром это не кончится.
— А нет ли тут какого-нибудь сарая с сеном?
— Сарай не поможет, не в том дело. И пускай они охотятся сколько влезет. От таких охотников всегда можно удрать. Глупы они и трусливы. Но нам не уйти от самих себя. Вот что самое худшее. Мне кажется, скоро мы начнем грызться между собой, и боюсь, как бы в один прекрасный миг мы не вцепились зубами друг другу в глотку.
— К тому идет. Думаешь, ты меньше в этом виноват, чем другие?..
— Разве я говорю… Кто меньше, кто больше? Не в том суть. Беда, что мы уже не владеем собой. Болото, мороз, голод и инфлюэнца — теперь, властелины. А мы — сваленные в кучу листья, которым суждено сгнить. Что осталось общего между нами и для чего мы еще здесь торчим? На что надеемся? В чудеса мы не верим. И дойдем до того, — вот увидишь, — что перестреляем друг друга. Учитель прав, хотя я его терпеть не могу.
— Никого ты терпеть не можешь.
— Не выношу его сентиментальности и чахотку. Его тоскливые взгляды и лирическую декламацию. Коль скоро ты должен провалиться в преисподнюю, то и катись, показывая смерти кукиш.
— Тебе с твоей физической силой и темпераментом легко так рассуждать.
— Шорник надоел мне сипеньем и дуростью. А тот хозяйский сынок со своей Америкой и вечными жалобами на голод… А за твоего закадычного друга я и пятака не дам… — Он встает и подходит к Сниедзе, который лежит неподвижно, зарывшись в кучу еловых веток. Наклоняется, разглядывает, потом возвращается и садится на прежнее место. — Спит. Небось притворяется, что уснул. Не верю я… Не раз наблюдал. Он целыми днями лежит так, а глаза открыты. Будто волчонок выслеживает из-под еловых лап и прикидывает, в какую сторону лучше пуститься наутек. Ручаюсь, он подслушивает каждое наше слово. Я никому не говорил, но давно уже думаю. Не лучше было бы для всех нас… Понятно, взвешивать и сравнивать в таких случаях глупо. Все же я считаю, что мы шестеро, вместе взятые, стоим больше, нежели один такой подросток…
— Ты жесток и несправедлив к тому же. Ты анархист не только по убеждению, но и по натуре, по инстинктам. Еще вопрос — кто тут наиболее слаб и наиболее вреден. Нам самим не ответить…
Толстяк бросает окурок в снег и приминает его ногой.
— Декламация и мораль. Дух наставника витает над вами. Жизнь… ее ценность… добро и зло… Сии речи пригодны для кафедр и салонов. Здесь они звучат как издевка или бред размягченного мозга. Нас загнали на этот болотный островок, как скот на убой. По всем лесам рыщут банды охотников за нашими жизнями, чтобы продать их по объявленной цене. Тюрьмы, застенки, военно-полевые суды, каторга и виселица — вся эта гигантская машина вращается без устали, размалывая нас с костями и мозгами, со всеми нашими высшими идеями свободы и братства. Бросьте же наконец эту сентиментальность, философию и прочую ерунду…