— Те, кого я сейчас проштемпелюю. Кому я выжгу клеймо на лбу.
Мартынь не вмешивается. Он пережидает, пока все снова успокоится.
— Сегодня тут же, на опушке леса, насильно отобрали восемьсот рублей у захудалого хозяина. У арендатора, который провинился не больше, чем любой из них…
— И вымогатель из наших? — в гневе, дрожащим голосом спрашивает Зиле. — Я предлагаю обыскать всех подряд. Тех, при ком будут найдены деньги…
— Обыскать? — откликается Рудмиесис. — Пожалуйста! Я не боюсь. Я согласен.
— И я тоже! — вторит Янсон.
— Деньги можно спрятать. Подлецы среди нас есть, а вот дураки вряд ли. Мы их иначе сумеем обнаружить. Я кое-что слышал — и думаю, это будет не так уж трудно.
— Ну скажи! — настаивает Толстяк. — Я не хочу уходить отсюда с репутацией разбойника, провожаемый проклятьями жителей.
Мартынь сидит, мрачно нахмурившись.
— У всех нас такая репутация, и проклятий нам не избежать. Доверие в народе мы окончательно потеряли. Даже те, кто должен бы понимать, считают всех нас обыкновенными грабителями. Испольщики, арендаторы и батраки проклинают нас не меньше, чем хозяева, И виноваты в этом не только те, кто открыто грабит, а и те, что занимаются террором, убивают волостных старшин и их жен…
Толстяк начинает раздражаться.
— Что ж, по-твоему? Мы должны были тут отсиживаться и возносить молитвы за упокой несчастных жертв, которых предали шпионы и провокаторы?
— Нам следовало уйти. И тут была наша ошибка. Мы в лесах не заметили, как изменилась психология у людей. Мы думали, что, перенося холод, голод, болезни, рискуя жизнью, мы поддерживаем престиж революционеров, а истребляя шпионов и предателей, спасаем иную несчастную жертву. Все это имело какое-то значение вначале. Слишком долго пришлось нам скитаться и прятаться, попрошайничать и унижаться, чтобы поддержать в народе уважение к себе и к той революционной власти, которую мы представляем. Крестьяне вокруг, во все времена, питали уважение к реальной силе и власти — будь то самая грубая и несправедливая власть. Такое уважение внушал им фон Гаммер нагайками своих драгун. А Туманов штыками матросов, мнимым благородством и либерализмом. Он мог бы арестовать десять, а забирает только семь человек. Он мог бы их бросить в подвал замка и пытать, а он отправляет их в Ригу, сажает в тюрьму и передает дело в военно-полевой суд. И люди восторгаются. Господа милостивы, власть справедлива… Тот, кого ничто не коснулось, желает только покоя. Фон Гаммер оказался большим политиком, чем мы. Потому что у него были нагайки. И он ими снова вдолбил народу, что самое лучшее жить в одиночку, для себя, и заботиться лишь о своей шкуре. Мы же оказались только грабителями и виновниками всех напрасных бедствий. Нас презирают даже те, кого мы спасали. Напрасно мы тут маялись впроголодь со стертыми ногами и чахоткой. Мы оказались лишними.
— Разве я давно уже не говорил это? — злобно напоминает Калнберз.
— Настолько лишними, что уже нет смысла жертвовать собой: люди, пожалуй, с затаенным злорадством встретят весть о том, что нас упрятали в надежное место. Воодушевление масс окончательно испарилось, жажда свободы угасла, вся жизнь скатилась назад, в старое болото. Случилось то единственное и самое худшее, чего я не предвидел. В этом я окончательно убедился вчера и нынешней ночью. Мы свою роль здесь сыграли. Думаю, что на долгие годы.
Толстяк закуривает новую папиросу.
— Ну и какой ты дашь совет? Закопать маузеры в болотный мох. А самим в Россию — управляющими имениями, в Канаду — фермерами. Или вернуться в социал-демократическую организацию и стать пропагандистами и организаторами кружков?
— Смотря по обстоятельствам и склонностям каждого. Время партизанщины прошло.[27] Завтра или послезавтра — вопрос времени. Надо уходить по одному или всем вместе, — иного выхода нет. Либо их пуля, либо от своих — другого выбора нет. В обоих случаях — самоубийство. В моих глазах самоубийство никогда не было подвигом, даже во времена древних римлян. Кстати, мы и не принадлежим к породе древних героев, да и окружают нас далеко не римляне. Я предлагаю уходить сегодня ночью.
— Сегодня? — начинает волноваться Калнберз. — У меня такой страшный кашель. Нельзя ли повременить хоть немного… Еще хоть один денек.
— Наконец-то и твои нервы сдали, — усмехается Толстяк.
— При чем тут нервы. Нас выследили. Я не знаю, известен ли именно наш остров, но они подозревают, что мы где-то тут… Сам слышал. Потому я и говорю: завтра или послезавтра, другого выхода нет. И вообще ничего другого нам не остается. Друзей у нас здесь почти нет. Все двери на запоре. Боятся нас, как зачумленных. Я двадцать верст прошел, пока достал этот каравай. Первый кусок хлеба, доставшийся мне в виде подарка. Денег у меня не взяли — я понимаю: они могли быть награбленные, со следами крови… Стать нищим и довольствоваться милостыней… извините меня, товарищи, но этого я не могу.