Выбрать главу

То и дело сигналил крановщик. А печь, пышущую жаром, только еще ломали, и пыльный воздух, пробитый тонкими лучами света из фонарных окон, дрожал, колебался над сводом, на котором копошились каменщики и монтажники.

От жары и копоти стало невмоготу дышать. Сняли суконные куртки. Надели брезентовые фартуки. Потом кто-то сказал, что внизу, под рабочей площадкой, газировка. Побежали вниз. Газировка ломила холодом зубы. Хотелось уже есть, а до обеда добрых часа три. Снова таскали кирпичи.

Лия мельком видела Мишку. Плотники по двое переносили к печи откуда-то лесины: готовились делать опалубку.

— А не пора ли устроить перекур? — сказала Наташка. — Что-то у нашей Лии виски взмокли.

Наташка сняла рукавицы и устроилась отдыхать на штабель кирпича.

— Я сбегаю в контору, — засуетилась Лия.

— Садись давай! Отдохни, — сказала Груня. — Успеешь и в контору.

— Ты лучше расскажи, как с Мишкой-то? — потянула за фартук Наташка. — А вот он! Иди сюда, моя хорошая!..

А Мишка подлетел, заорал:

— Теть Грунь, дай я тебя поцелую?

— Тю, баламут, никак выпил? Сгинь! — досадливо замахала на него руками Груня. — Топай, топай отсель!

Мишка облапил Лию, чмокнул в щеку и побежал, длинный, нескладный.

— Вот кому-то золотко привалит! — покачивала головой тетка Лена.

— А че, он ниче, — сказала Наташка, провожая его взглядом и особо посматривая на Лию.

— Девочки, я все же схожу в контору, — пряча смущение, сказала Лия, — путевку тете Лене надо выбить да и деньги профсоюзные сдать.

— Иди, Лиюшка. А мы повыгружаем, — сказала Груня.

— Бабы, за мной! — поднялась Наташка.

— Стойте, женщины, стойте! — бежал мастер. — Конкретное предложение: сейчас вам транспортер поставят.

А Лия шла по цеху. Ей хотелось сделать женщинам приятное: достать тете Лене путевку на курорт, а Тоне на большой холодильник талон. И хорошо бы договориться на выходной о поездке на цеховом автобусе к озеру с ночевой. А поедет ли Мишка? «Поедет», — почему-то решила Лия. Она шла по цеху и улыбалась.

А вечером она, счастливая, кружила с Мишкой по. городу.

Целовались и рвали цветы. Под утро разбудили Груню. Мишка, покачиваясь от вина или от счастья, уронил к ногам Груня охапку цветов и тихо сказал:

— Теть Грунь, это от всех клумб города... — и добавил: — Теть Грунь, дай я тебя поцелую вот за эту Рыжую!

 

1968 г.

Иван Уханов

МАМА, НЕ УМИРАЙ...

Автобус тащился по бесконечной хляби. То и дело его заносило, он становился поперек дороги и походил на раненого зверя, что огрызается от погони.

— Угораздило же меня в такую грязюку... — Сидящий рядом с Дымовым мужчина, стряхивая с фуражки воду, чертыхнулся. Автобус только что застрял в колдобине, и все ходили толкать его. Вывозились в глине, вымокли, и каждый удивлялся — почему люди едут именно сейчас, в эту беспросветную непогодь.

А дождь все лил и лил, густо и тяжело стуча по железной спине автобуса. От оконного стекла несло холодом, обдавало из щелей водяной пылью. Дымов дрожал всем телом и жалел, что в спешке забыл дома плащ. Неудачником, горемыкой видел он себя в эти часы-минуты: все складывалось плохо, против него.

Автобус ударился обо что-то, осел и яростно, но бессильно задергался на месте. Дымов отвернулся и неожиданно для себя заплакал. Дымов не вытирал слез, остро ощущая их забытый вкус: все вокруг — окна, одежда, лица — было мокро от дождя, и, наверно, никто не замечал, что он плачет. И кому было знать, что впереди, за толщей этих трудных километров, в осенней деревушке умирает мать Дымова и он торопится застать ее в живых. Ему надо сказать ей, как непоправимо виноват он перед ней, как всегда хотел любить ее, делать ей доброе, хорошее, и все недосуг было, руки не доходили — и вот уж поздно. С острой запоздалой болью и лаской он в мыслях обнимал ее, сухонькую, старчески кроткую, целовал маленькое родное лицо — ничего такого не будет теперь в жизни... И раньше он не баловал мать вниманием, а она рядом была, суетливая, добрая, беззаветно любящая их, детей...

В памяти всплыли какие-то далекие бедные времена: сидят они — Коля, Витя, Нина, он, Павлик, и самый старший, тринадцатилетний Борис, за столом, а мать ходит с кастрюлей по кругу и разливает жидкую лапшу. С половничек оставит себе. Но все, кроме Бориса, бессовестно просят добавки. И мать делит все, что оставила себе.

Мысли Дымова тянулись дальше, возвращая его в грустное голодное детство. Он глядел в окно, на мокрое, слезящееся стекло, испорченное пучком трещин. «Камнем ударили и не пробили».

...И увидел вдруг такую же паучью сетку под ногами, услышал хрустко, коленцами расходящийся треск, дико-радостные крики мальчишек. Вот они ватагой, тесно, бегут по зеркалу пруда, молодой тонкий лед, искрясь трещинками, гнется подними, зыбко, опасно, а они визжат от страха и отваги. Шарахаются по льду в жуткой удали, в сладостном риске — выдержит, не выдержит... Ледяная вода оглушила, ожгла, и он отчаянно заорал. Рядом тоже кричали и барахтались, обезумело лезли друг на друга. Хорошо помнит Дымов, как от крайних домов, с кручи метнулась к пруду женщина в одном платье, с непокрытой головой, протянула руки тонущим. А под ней обломилось, она ушла по плечи в воду, и он, Дымов, и остальные ребята бросились к ней, хватаясь за ее голову и шею, чуть не задушили ее, мать Дымова. Потом ему тепло, очень тепло было. Метался в жару, а мать горьким отваром да молоком его поила. Не спала две ночи, а глаза ее не были сонными, потому что как же ей спать, если ему плохо. И, глядя в ее блестящие от слез и бессонницы глаза, он клялся себе, что, выздоровев, ответит матери нежной заботой, совершит ради нее несовершимое, станет слушаться ее во всем и любить, как никогда прежде.

Но после болезни все пошло по-старому: с ленцой шел он на зов матери, отлынивал, когда его просили сбегать в магазин за солью, натеребить корове сена, принести с погребка дров. Занятия эти были скучны и мелки. Желал он какого-то особого дела, случая, когда можно будет по-настоящему доказать матери свою любовь. Однако такого случая так и не подвернулось... Город, учеба в институте, женитьба вовсе отдалили его от матери. Навещал он ее, вспоминал о ней все реже, в часы одиночества или когда бывало особо туго в жизни.

— Сволочь я, ну и сволочь же, — шептал Дымов, слушая надрывный визг буксующих колес. С глухой смутной ненавистью вспоминал братьев. Махнули в город братья. Только Нинка в селе придержалась, но с матерью не живет — вышла замуж за механика соседнего колхоза. И у всех дети. Нарожать нарожали, а нянчить, растить — кто-нибудь бы. На лето к матери везут: займись, дескать, внучатами, не скучай. Как будто и вправду есть у нее время на скуку, хотя и пенсионерка. Тут и коровенка, и овцы, куры, огород. И все это опять же для них, деток своих: то ли в праздник, то ли к приезду угостить, поддержать их, в городе за все деньги подавай, а тут — бери, ешь, вези — дармовое, свое... Хлопочет, крутится целыми днями, без отпусков и выходных. Трудится споро, любовно, без устали, робко мечтая переделать когда-нибудь все свои материнские дела и на недельку съездить в родные места, откуда прогнала война. Встретиться перед смертью с единственно оставшимся живым старшим братом Григорием. И все никак не выкроит время: дети росли — куда от них поедешь! Выросли — хлопот и тревог прибавилось. А тут — внучат орава...

Автобус вырвался из лужи и поплыл вперед, оставляя позади затихающий дождь. «Давай, родной, давай, — молил Дымов, чувствуя, как мотор набирает разгонную силу. — Только успеть... Увидеть ее глаза. Мама! Подожди, не умирай! Я сделаю все... Ты будешь жить. Я подниму на ноги всех врачей, всю область».

Дымов звал кого-то сжалиться над ним, помочь. К черту работу, городскую текучку! Он возьмет отпуск, побудут с женой в деревне. Поживут, за хозяйством приглядят, пока мать съездит на родину, под Смоленск. Он купит ей билет в купе экспресса, проводит: «Поезжай, мама, вечная наша труженица и нянька, поезжай, милая!»