Качаясь, как от тяжести, Смирнов проходит мимо женщины, скрывается в будке, а та кричит вслед:
— А, стыдно стало! Да тебя в тюрьму посадить мало, да!
— Молода, а зла, видать, — цедит сквозь зубы Федор.
— Чего ты городишь? — прерывает ее Виктор Иванович. — Обидела человека, эх ты... Парнишка ему как сын родной.
— Вот тоже отец нашелся! У него свой есть, жив еще!
— Эх! — сокрушенно машет рукой Виктор Иванович.
И это «эх» действует на женщину отрезвляюще. Она как бы оседает и уже не кричит, а говорит, опустив руки на бревна, словно придерживается:
— Зачем же без разрешения? Напугалась ведь я. Пытала его, где был, а он молчит. Уж мальчишки сказали: «На шурф бегал».
Федор подбегает к ней.
— Мать, да ты не бойся. Мы из него шахтера сделаем, сильного, настоящего.
— Бревна таскать! — охает женщина.
— Почему бревна? — удивляется Федор. — Механизмами управлять будет. К его времени шурф как память останется, редкость музейная. Поняла?
— Ишь какой прыткий! — обижается женщина. — Не верю я вам.
— Не веришь, потому и за мальчишку боишься, — вставляет свое слово бригадир. — А ты поверь. В наше время главное — поверить.
— Выгородить его хотите. — Она кивает в сторону будки. — Виноват он, и вы виноваты! Не верю я вам.
— Ты себе не веришь, ты мальчишке поверь...
— Ой, какие воспитатели нашлись! Да подите вы... — она отрывает руки от бревен и быстро уходит от нас в степь.
Спохватываемся поздно. Я кричу:
— Петьку отпустите к нам! Хорошо?
Она не оборачивается, не слышит моих слов. И непонятно, простила она нас или нет, поняла ли... Мы так и объясняем Смирнову, когда он выходит из будки, но он отвечает одно:
— Я слышал.
«Тоже не верит», — с обидою думаю я и снова смотрю в степь, но женщины уже не видать.
Это было две недели назад. Мальчик больше не приходил. Неделю мы ждали его, а там дела и заботы оттолкнули мысль о Петьке в сторону, и мы примирились с тем, что мальчику навсегда заказана сюда дорога. Значит, не зря не поверил Смирнов, прав оказался, и, наверно, потому никто не решался сказать, чтоб он сходил к родителям Петьки. Смирнов подолгу молчал, часто отдыхая, сидел лицом к шоссе и о чем-то думал. Его состояние отражалось и на нас. Прав был Федор, когда говорил: «Скучно». А тут, как назло, испортилась погода.
И вот с каждой минутой все ближе и ближе к нам Петька. Он торопится, скользит по мокрой траве. А мы, вместо того, чтобы встретить его как подобает, принимаемся за работу, начинаем таскать ставший более тяжелым и скользким лес.
Я ищу поддержки у Виктора Ивановича, у Федора, но они молчат. А Смирнов уже ведет счет:
— ...Пять... Восемь... Одиннадцать...
Впервые хочется, чтоб он замолчал.
Мы кружимся по замкнутому пути — от штабеля к клети, от клети к штабелю, все быстрее и быстрее. А мальчик приближается. Я слежу за Смирновым и не сразу замечаю, что он не такой, как всегда. Усталости в нем не чувствуется. Он ловко подбрасывает на плечо грузное бревно, легко, молодцевато шагает с ним, ничуть не пригибаясь, а твердый, спокойный. Я невольно подчиняюсь ритму его движений, а потом мне уже кажется, что он движет всеми нами, как добрый рулевой, и мы только успеваем за ним идти. Пот застилает глаза, уже дышишь неровно, но стоит Смирнову пройти рядом, как снова приободряешься, и бревно само летит на плечо, и дорогу до клети преодолеваешь незаметно. А мальчик где-то совсем рядом.
— Всё! — это голос Смирнова.
— Всё! Всё! — эхом докатывается до меня, и я тоже повторяю, и кто-то еще подхватывает, тонко и весело: — Всё!
Оглядываюсь — у будки стоит Петька и улыбается.
Мы подходим к нему, здороваемся. Мальчик бережно кладет холодную ладонь в наши разгоряченные смолистые руки, говорит:
— Ой, какие липучие!
Смирнов садится на скамью, мучительно долго отыскивает что-то во внутреннем кармане, наконец вытаскивает маленький сверток, посеревший от пыли, разворачивает его, и мы видим черную статуэтку металлурга, смотрящего из-под руки.
— Это для тебя, Петя, гостинец берег. Шахтера хотел, да не выдумали, знать, еще их. Но ничего, и этот подойдет. Бери. — И улыбается впервые за долгое время.
Крупные капли дождя громко ударяют о землю, и тотчас налетает упругий порыв ветра, словно внезапно в густом саду зашумели деревья.
— Вот и дождь, — говорит Виктор Иванович. — В будку все!
Пока устраиваемся поудобнее в тесной, полутемной будке, дождь уже разгулялся. В проем двери видно, как пенятся и пузырятся лужи, как с глинистого бугра растекаются, стремясь в низину, мутные ручьи. Будоражащий шум пробужденной природы не может заглушить тонкого голоса мальчика, устроившегося между колен Смирнова.
— Мамка не хотела пускать, в деревню увезла. Я там скучал без вас. А вернулись — сказала: иди. Только боялась, как бы дождь не застал. А я вот успел.
— Мы тоже успели.
— Это хорошо.
А дождь уже идет неравномерно. Он то ослабевает, то усиливается, и чувствуется, что скоро он кончится и уйдет дальше, к городу.
1972 г.
ТАКАЯ ДУША
1
В шахте Пазников работать не собирался. Скептически говаривал Ушакову, своему закадычному школьному дружку:
— Нет, меня калачом не затянешь. Ишачить там, в темноте, не намерен. Федор Пазников простор уважает...
Словно опасаясь того, что придется невольно — поселок-то шахтерский: одни терриконы да копры — выбирать профессию горняка, он, провалившись на экзаменах в геологоразведочном техникуме, домой не вернулся, а подался по комсомольской путевке в Сибирь на строительство Ангарской ГЭС.
По прибытии в Ангарск и его и еще одного товарища послали в отдаленный леспромхоз заготавливать дрова. Коротко объяснили: «Кому-то и этим делом надо заниматься».
Надо так надо, и вместо великой стройки оказался Пазников в глухой таежной деревушке. И быстро, будто на сквозняке постоял, выветрился из него начисто тот захватывающий запал, с которым он ехал в Сибирь и который разгорался в поезде, где всю дорогу напролет возбужденно спорил, до хрипоты горланил песни, распивал привокзальные бутылки кислого заграничного вина. Все было просто и буднично.
Рубили деревья на дрова, а по длинным вечерам «жарились» в карты, «стучали» в домино, повадились ходить к вдовам. Товарищ был постарше, поопытнее, он быстро освоился, убеждал напарника:
— А зачем нам эта стройка? Все эти ура, штурмы... Знаем мы эту комсомольскую лихорадку... Шум один, а денег никаких... Так что не рвись ты, Федюша, не строй из себя героя... Все это сплошное кино...
Но Пазников быстро скис. Ему надоела медлительно-сонная жизнь деревушки, картежная игра и похожая на игру любовь к красивой, но скучной и вялой тридцатилетней вдове Полине.
— Так и живешь? И никуда не тянет? Нет? — выпытывал он у нее и слышал в ответ одно и то же:
— Мы привычные. Ничо не деется.
Пазников, озлобляясь, передразнивал:
— Ничо не деется, — и сердито, распаляя себя, кричал: — Так уж и не тянет! Нисколечко? Жить, поди, скучно, неинтересно? Одна тайга — и все! Ты вот шахту, например, не видала... А это — копры, терриконы, шум вентилятора, такой ровный, басистый, будто зверь какой из-под земли ревет... А еще огни, как на маскараде... Много огней, ярких, сверкающих... Ты понимаешь это?
— Нет, не понимаю, — и звучно хлопала ладошкой по округлому рту.
— Так пропадешь ты здесь! Сдохнешь!
Полина приваливалась большим жарким телом, тихонько посмеивалась, будто от щекотки, лениво цедила:
— Дурачок-от.
Пазников сердился, обзывал ее безмозглой чуркой, но выдержать одиночества больше двух дней не мог и снова приходил к Полине.
Так прожил он всю долгую зиму, а весной случайно занесло в деревушку киношника Григорьева, распутного и веселого парня. Он легко отговорил Пазникова от возвращения в Ангарск и предложил ему стать своим помощником.