Пазников согласился. И началась у него суматошная, бродячая жизнь, но и она быстро наскучила, не давала облегчения. Григорьев этого не понимал, пожимал плечами, спрашивал:
— Чо тебе надо, чо?
— Не знаю... Душа у меня такая...
Все чаще снились терриконы и копры, он даже чувствовал тот привычный с детства горьковато-угарный запах, которым был пропитан каждый уголок поселка. Хотелось взглянуть на бешено крутящиеся шкивы копра, на маскарад сверкающих огней, на почерневшие от угольной пыли лица шахтеров, поднявшихся на-гора. Тоска по родным местам настигала его и в дождь, и в знойный полдень, и в холодную ночь.
Он отпустил бороду и усы, закоржевел и свою одежонку обтрепал так, что стыдно вдруг стало, когда приехал однажды в Ангарск. И понял: жизнь его крутится не в ту сторону, и еще сильнее потянуло домой. К Григорьеву он уже не вернулся, а, рассчитавшись, поехал на родину.
Осенним вечером Пазников сошел с поезда и уже затемно добрался на попутной машине до поселка. Домой шел не центральной, ярко освещенной улицей, а притихшими, полутемными переулками. Он вспомнил, что за все это время разлуки написал домой всего писем шесть или семь, не больше, последнее было отправлено в середине лета. Мать его грамоты не знала, письма просила писать кого-нибудь из двух старших замужних дочерей, давно уже переехавших в областной город. Те всегда от себя добавляли: «Пиши, Федя, чаще, не убивай мать». Видно, обиду свою на брата они высказывали и матери, и та, женщина робкая, тихая, не решалась часто ездить к ним, терпеливо ждала его письма. Поэтому последние два письма он получил только в ответ на свои, а так как он уже не писал три месяца, то и не знал, как живет сейчас его мать.
Вот и двухэтажный деревянный дом, широкий двор с детской площадкой, с кустами акации под окнами. Гулко забилось сердце, и Пазников крепко прижал к груди ладонь, будто боялся, что сердце не выдержит — разорвется.
По деревянным, рассохшимся ступенькам поднялся на верхнюю лестничную площадку, не в силах больше справиться с волнением и дрожью, с ходу постучал в обшарпанную дверь с накосо прибитым ящиком для писем и газет. Прошаркали мелкие шаги, и прежде чем голос матери спросил кто, Пазников хрипло, срываясь, зашептал:
— Мама... это я... Федор... сын твой.... — и слезы обожгли его впалые, худые щеки.
На следующий день приехали из города нарядные сестры со своими мужьями, которым скорее всего было любопытно взглянуть на «сибирского бродягу». А «бродяга», в наспех заштопанных матерью брюках и рубашке, сидел на табуретке, поджав босые ноги. Рассказ вел путано, сбивчато, сердился от того, что смотрят на него «родственнички» с нескрываемым сожалением. Честно говоря, он ожидал от них помощи деньгами, а не советами, потому и терпел, но как только ему стало ясно, что помочь они ему деньгами не сумеют, он повел себя развязно, грубо, и сестры с мужьями уехали в крепкой обиде. После их отъезда мать тихо заплакала:
— Как жить-то будешь, Федюша?..
2
В тот же вечер пришел Пазников к своему закадычному дружку Леонтию Ушакову. Тот уже работал на шахте бригадиром, был женат и жил отдельно от родителей в своей двухкомнатной просторной квартире. Жена его, Нина, красивая блондинка, ждала ребенка, и Ушаков, отрываясь от разговора и ласково провожая глазами жену, то и дело предупреждал:
— Ты осторожно, Ниночка, я сам принесу, отдохни...
Пазников вдруг почувствовал себя в этом тепле и уюте лишним, пришедшим как бы из другого мира. Он резко поднялся, чтоб уйти, но Ушаков усадил его, грубовато сказал:
— Не ерепенься, Федор... Хватит... Вот бери, — и положил на стол пачку денег.
Федор покраснел, замотал головой:
— Спасибо... я не за этим... я...
— Ты плохо думаешь о друзьях, Федор... Выпьем лучше, за встречу.
Они быстро договорились о том, что он, Федор Пазников, станет работать на шахте в бригаде Ушакова.
— Только запомни, Федор, никаких поблажек, — предупредил Ушаков и напомнил: — Ты меня знаешь.
— Знаю, — коротко ответил Пазников.
Еще в девятом классе поручили Ушакову взять Федора Пазникова на поруки: никак тому не давалась тригонометрия. Не разбирался ни в синусах, ни в косинусах, да и не хотел постигнуть эту мудреную науку. «Мне бы лишь троечку вывели — и ладно», — честно признавался он Ушакову. Но цепким и настырным оказался учитель, от Федора требовал знаний точных и совершенных. Никаких поблажек не допускал. Измотал своего подопечного так, что не выдержал тот, предупредил, что если Ушаков переступит порог его квартиры, то он вышвырнет его за дверь. Был он сильнее Леонтия и был уверен, что так оно и получится. Но Ушаков пришел, и все кончилось тем, что сел Пазников за учебник. А потом он уже сам приходил на дом к товарищу. В это время они крепко сдружились, и когда Пазникову приходилось слышать от Ушакова упрямые слова: «Никаких поблажек», то понимал: так оно и будет.
И на этот раз Пазников не ошибся. Было трудно, так, что ноги подкашивались, спину ломило, а Ушаков требовал одного: не отставать.
— Как все, так и ты, понял?
Но помогал — много и полезно. Не прошло и месяца, а Пазников уже работал не хуже опытных навалоотбойщиков. Тогда на лавах еще не было комбайнов. Уголь подрезали врубкой, взрывали, и нередко забой после взрыва выглядел страшновато: выбиты стойки, оголенная кровля, груда угля вперемешку с породой. А высота лавы всего метр или самое большее полтора.
Не только на коленях, лежа приходилось «вкалывать».
Думал поначалу Пазников: не привыкнуть. Одно удерживало, как ему казалось, — долг. А потом стал замечать, что не остается после работы прежней смертельной усталости и привычного осадка, который скапливался от ощущения безвыходности своего положения.
Через месяц-другой он считал себя уже полнокровным шахтером, и теперь то, что было связано с далекой Сибирью, с глухой таежной деревушкой, с Полиной, с Григорьевым, — все казалось коротким, как вспышка, сном.
3
Так прошло несколько лет. Пазникова не однажды сватали в бригадиры, но он шутливо отговаривался:
— Куда мне без Ушакова... Душа у меня такая... Не могу...
Но два года тому назад неожиданно признался:
— Хочу на комбайнера выучиться. Захватило меня. Не возражаешь? — и уехал на курсы в Свердловск. Вернулся вовремя: Леонтию Ушакову предложили освоить на своем участке комбайн «Донбасс».
И если успех пришел к бригаде так быстро, то, наверно, благодаря Федору Пазникову, его умению управлять комбайном. На шахте он стал одним из знаменитых машинистов комбайна, его портрет висел на доске Почета, о нем написал размашистый очерк корреспондент городской газеты.
И вдруг — буквально за несколько недель — случилось невероятное. Пазников, который на курсах попутно получил удостоверение взрывника, написал заявление, в котором просил перевести его на участок ГПР — горно-проходческих работ — взрывником. Никакие уговоры не помогли. Ушакова он грубо обрезал:
— Хватит, не вечно в долгу мне быть. Сам жить хочу!
Это было столь неожиданно, сколь и непонятно. Какая причина? Шли упорные слухи, что все это затеял Федор только потому, что влюбился в газомерщицу Лиду Адамову и хотел быть рядом с ней постоянно, каждый день. Леонтий тоже готов был поверить, но Федор женился на девушке из города. Вскоре после свадьбы Ушаков откровенно спросил его:
— Почему ты все-таки ушел из машинистов?
— Ты уж лучше спроси, почему я на Лидке не женился, — и усмехнулся. — Жить хочу самостоятельно.
— Разве ты жил не самостоятельно?
— Значит, нет.
— Может, вернешься? А то нехорошо получается.
— Вот-вот, нехорошо, — неожиданно вскипел Пазников. — Пока делал так, как тебе нравилось, был хорош...
— Что-то не пойму я тебя, Федор... Не ссорились, жили в ладу, в согласии... Нет, не пойму.
— Не надо понимать... Голова распухнет...
После этого разговора они встречались все реже, да и то накоротке. В гости к себе Пазников не звал, а Ушаков не напрашивался, и холодок отчуждения, возникший неизвестно отчего, все возрастал. И все же Ушаков надеялся, что придет время, сойдет хандра с его школьного дружка, с которым и раньше творилось неладное, и вернется он в бригаду.