Выбрать главу

- Сволочь, - спокойным голосом сказала Тамара, когда мы вышли из сберкассы.

На следующий день лил проливной дождь и я долго просил няньку у служебного входа взять передачу. Взяла, но после того как я ей сунул рубль.

В пятницу я забрал Тамару из больницы и мы поехали на дачу.

Мерно качало вагон, теплым кораблем плывущим в ночи, исчез вдали город и с ним таяла нервная сутолока этих душных дней, исчезало ощущение двойственности, словно прошло солнечное затмение.

...В спокойной полудреме мне представилось, как на длинном перегоне в такой же электричке машинист рассказывает своему напарнику, как он отвозил жену делать аборт, потому что жить негде, растить и нянчить некому, сами еще толком не жили, как она хочет детей, как цинична и груба была медсестра в приемном покое... Микрофон не включен и вся электричка слушает эту исповедь, лица, лица, лица под этот монолог и у каждого столько своего, все двойное, как при солнечном затмении, все, даже если снаружи вроде бы в порядке, а растравит горечью бед полировочку и обнажается драма жизни человеческой...

Как же так получилось, случилось, что я попал в больницу и мы чужие, совсем чужие друг другу?

И зачем тогда меня пощадила война, когда немецкая авиация разнесла в прах поезд, с которым вывозили наш детский садик из блокадного Ленинграда?

Эвакуация.

Самое яркое воспоминание из жизни в деревне у бабушки под Саратовом стол. На уровне моего носа уходят вдаль скобленые добела доски, на которых дымятся миски с прозрачным варевом из крапивы и моя мне кажется меньше всех. Скот давно перерезали, чтобы он не достался врагу и вокруг нашего существования стали постепенно сжиматься холодные пальцы голода. Надо мной, как над самым младшим за столом, по-деревенски добродушно и жестоко шутили. Бабка протягивала мне миску, но не ставила ее передо мной, а спрашивала:

- Что ж ты, поганец, отца не кличешь, с ним не поделишься?

Сознание долга преодолевало голод, я слезал с табуретки, шлепал бегом в горницу и говорил стоявшей на комоде фотографии:

- Пойдешь?

Отец молчал, но каждый раз мне казалось, что он, как статуя Командора, поворачивает голову и я, преодолевая страх, кричал на обратном бегу:

- Он не может, у него ног нет! Отдай мои щи!

Голод, зябкое, съежившееся тело, одышка столетнего деда у пятилетнего ребенка, лучшее пирожное - кусок жмыха из-под семечек. Война висела над нашими головами не только в ночном небе во время бомбардировок, даже на новогодней елке на кончиках веток задирали вверх пропеллеры глазурью облитые истребители, а ближе к стволу парили стеклянные дирижабли.

Неужели память о голоде детства, голоде войны проснулась от голода болезни, потому что голодно мне жилось с тобой?

Почему же все наши надежды на совместную безоблачную жизнь пошли прахом ежедневных ссор? Было же все! Неистовое желание, постоянная потребность быть все время вместе, когда разлука являлась самым тяжким наказанием, когда даже мысль о том, что это может кончится, казалась несусветной ересью.

Пламя нашей любви разгоралось постепенно, но все-таки не я тебя, а ты меня покорила. Как Ермак Сибирь.

Покорила меня своей покорностью, своей преданностью и перестал для меня существовать мир, называемой слабой половиной человечества. Все принадлежало тебе, я любил тебя настолько неистово, что ревность к мужчинам в твоей прежней, донашей жизни достигла у меня размеров черной мечты - в снах моих ужасной смертью гибли твои любовники, зачем ты только рассказала мне о них, зачем поделилась со мной этим да еще в самые сокровенные минуты нашей близости?.. Не это ли сыграло свою роковую роль в нашем разрыве?

Том, любимый мой, Том... Все верно, но есть и другие условности нашего существования, которые кажутся неимоверно важными, а на самом деле...

Мне казалось, что я знаю тебя наизусть, мне казалось, что мы с тобой чувствуем настолько одинаково, что неспособны на жестокость, на душевную черствость по отношению друг к другу. Не укладывается в голове, что может быть иначе...

Может...

Потому что любовь - иллюзия, великая, но иллюзия. Но даже великой иллюзии не хватило тебе. У тебя своя логика, свои причины для своих поступков, они кажутся тебе убедительнее и весомей даже факта моей болезни.

Скорее всего, ты была просто не готова к такому резкому повороту судьбы. Единственный ребенок в семье, ты не знала ни в чем отказа. Годами тебя окружали заботой и лаской, восхищались твоей красотой, твоей исключительностью - отличница, гимнастка первого разряда, твоей брызжущей жизнерадостностью. Ты ждала своего принца и пришел я. Чем не принц? Будущий великий кинорежиссер, это же ясно, как дважды два. Наверное, грезилось не раз: да-да, это жена Истомина, того самого, ну, разве вы не знаете?.. Вспомнили?.. Правильно, она... Правда, красивая пара?..

А за свадебным столом нам было хорошо, не так ли, Том? Как мы сладко сладко целовались под крики "горько!" Сколько нам наговорили пожеланий и наставлений, а мы беспечно радовались, точно зная, что все-все они обязательно сбудутся...

Оказалось, что ты не умеешь ни готовить, ни стирать, ни убираться. Ты привыкла возвращаться домой, бросать, где попало, свои вещи, садиться за стол и ждать, когда подадут ложку, вилку, готовую вкусную еду, нальют чай, и вымоют за тобой посуду.

Привыкла, чтобы все у тебя было выглажено, выстирано, подшито, но не тобой, а кем-то. Привыкла наряжаться во все лучшее и идти гулять, веселиться, блистать... Трудно от всего этого отвыкать, но пришлось и тогда зазмеилась первая трещинка в наших отношениях...

И все же, когда ты ушла в первый раз от меня, сделала первый шаг по дороге нашей разлуки и с тех пор стало нам в разные стороны?.. Неужели в первую неделю нашего медового месяца, когда ты встала и ушла в солнечный плеск реки... Не оглянувшись...

Наша первая ссора была веселой и ленивой, мы не ссорились, мы играли в ссору, но плясал уже, синея и задыхаясь, огонек злости под хворостом ежедневной усталости, и на навозе безденежья и нашего эгоизма распускался ядовитый цвет взаимных обид, крика и слов, способных убить не то что любовь - человека! Когда чаша моей души была переполнена хмелем любви, хмелел не только я, но и ты, и возвращалась любовь эхом, стократно усиленным тобой, а теперь...

Я понимаю, как тебе нелегко, когда ты приходишь в свой родной дом, где тебя напоят и накормят, одарят и обласкают и в минуту душевной расслабленности начнут тихий разговор о том, что пора бы всерьез задуматься о своей судьбе, что больной муж - тебе не пара и что Замойский опять звонил и привез на своей машине цветы и фрукты... Думаешь, родители тебе зла желают? Нет, конечно. Это я для них чужой, а ты им родная... И мне родная... Вот и выбирай...

Приходит твоя подруга Женька, с которой ты встречала Новый Год, роется в твоих безделушках и спрашивает, кто тебе подарил это колечко с бриллиантиком?.. Оказывается, Замойский... Опять... А Валера что тебе подарил?..

Я люблю тебя, Том, я не верю в твою черствость, но пойми и ты, что я попал в больницу шестьдесят четыре кило веса и это при моем росте. Пойми... И вернется наша любовь, которая еще не умерла, а просто болеет и затаилась, переживая невзгоды...

Или этого не понять пока не увидишь своими глазами человека, который пролежал здесь пять месяцев и выписался, не долечившись, потому что не может оторваться от жены с годовалой дочкой, которая заразилась от него туберкулезом...

Или надо видеть "Полтора Ивана", как он говорит врачу, разглядывая свои снимки:

- Ты, Григорич, поторопись, оформи мне первую группу, правого легкого у меня совсем нет, а левое на исходе, мне же деньги на похороны нужны...

Или надо видеть Андрея Азарова, которого переносили в палату номер четыре, а он просил:

- Ребята, вы меня не тащите, выкиньте в окно, вон на свалку, кому я нужен...

Через два дня он стал нужен смерти...

За окном белой больницы февраль метелит белым город, холод побелил мне лицо, сквозь кристаллы глаз всюду проник по белым ветвям нервов и вот я уже разъят, слит с ледяными подземными ключами, во мне белый холод небытия, а живые, теплые ходят наверху по траве, освещенные косыми лучами уходящего солнца, но мне туда уже никогда невозможно...