Выбрать главу

Мать тяжело вздохнула.

- А ты хитрая, ма, - улыбнулся я. - Отца в сад заманила, продумала все, как режиссер настоящий.

- Скажешь тоже, режиссер, - отмахнулась мать. - Но соображать-то надо. Одно дело, наговорил сразу с три короба, тебе вроде бы и легче, все сказал, а другое дело, понял ли тебя тот, с кем ты говори? Ну, ладно, хватит об этом, тебе еще ночь в автобусе маяться. Знаешь что, приляг на диванчике, отдохни перед дорогой, сынок.

Я разомлел после домашнего обеда, с удовольствием растянулся на диване, закрыл глаза и уже в полусне слышал, как мать, тихо приговаривая, укрыла меня одеялом, подоткнула везде, чтобы не дуло, и легко провела ладонью по моему лицу, разглаживая морщинки, снимая усталость. Так может гладить только мама...

Хранительница нашей семьи... Была бы Тамара такой же...

Глава тридцать вторая

И покачнулась, поплыла Москва в окне ночного автобуса. В разворотах прокрутились площади, потянулись улицы, освещенные рядами фонарей, пока, наконец, не замелькали снежные барханы придорожных сугробов.

Все бежало назад, все летело назад и в монотонном ритме дороги чудилось, что это не я еду куда-то в ночную тьму, а все, что попадало в свет фар нашего автобуса, бежит назад, в Москву, туда, где остались дом, диспансер, работа, киностудия, Тамара, мои друзья и мои сопалатники. И снова, как и тогда, в первый день пребывания в диспансере, я ощутил, что откололся очередной айсберг моего прошлого и начал таять в пучине времени.

...а снег опять летит с утра и так снежинок белых много, что в белом лес и уходящая дорога, и заметает снегом след, что вел к тебе, а вот сейчас уводит, меня по лесу хороводит, плутает сон мой в трех соснах и странный страх бродягой бродит...

...что в белом лес и уходящая дорога... что в белом лес и уходящая дорога... Всю ночь мы качались навстречу метели пока не рассвело, вот молоком залило черноту неба, а попозже засиял ясный синеокий день.

Въехали в одноэтажный низкорослый город, каких немало пораскидано по Руси : ни одной прямой линии - горбатые улицы, осевшие дома, покосившиеся заборы. Дали круг и встали на площади, заезженной и исхоженной вдоль и поперек. Сюда же пришел чуть позже и автобус из санатория, в котором шумно расселись жители окрестных деревень - мужики в сапогах и полушубках, бабы в платках и валенках. Только что они беспокойно толпились на площади, ожидая автобуса, брали его штурмом, а после того, как оказалось, что места всем хватит и теперь уж точно, что через час-другой все попадут по домам, в автобусе воцарилось мирное настроение, согретое к тому же солнцем, хрустально смеющимся сквозь заиндевевшие окна. На заднем сиденье какая-то бабка, обнявшая корзину, укрытую холстиной, начала говорить так, будто она уже давно сидит со всеми пассажирами за столом, гоняет чаи и под сопенье самовара ведет длинную задушевную беседу.

- Нет, а все-таки что ни говори, всяк сам за себя. Да рази кто другому свое отдаст? Ни за что. Я хозяин своего, а ты - своего. Слышишь "да будет воля твоя", а думаешь "кабы моя". И что мое, то мое, а на чужое мне наплевать. А колхозное добро? Все говорят, береги, береги. Я берегу, а другой ташшит, да ишо надо мной смеется, что я берегу. А ведь за руку его не схватишь. По строгости-то сажать бы надо, а куды сажать, ежели он и кум твой и сват, не оставлять же детишков без кормильца. То-то и оно. Не, как вы не упирайтесь, а в коммунизм вас всех все равно вгонют. Все сделают ничейным и ничье все будет, вот тогда и поглядим, как она, жизнь, завернется, на какую сторону упадет, решеткой или орлом. Всяк ада боится, а дорожка-то в ад торится. Это раньше люди ада боялись, а сейчас...

- Во, приехала баба из города, привезла вестей с три короба, все бредит да бредит, а кто тебе, старая, верит? Небось, пора о душе подумать, а ты все за землю цепляешься? - весело прогудел кто-то из мужиков.

- В самый раз о душе-то и пекусь. Вот оденем нагих, обуем босых, накормим голодных, напоим жаждущих, проводим мертвых, тогда и заслужим царствие небесное...

Она продолжала говорить, но никто ее толком не слушал, тем более, что уже залез в кабину шофер, заныл мотор и через десяток минут мы катили по лесной дороге. Миновали несколько деревень, автобус пустел после каждой, поплелась в свой черед заслуживать царствие небесное и бабка с корзиной.

Глава тридцать третья

Санаторий разместился в старой помещичьей усадьбе, в господском доме расположились столовая, процедурные кабинеты, кинозал, библиотека, во флигелях - палаты. Только войдя в приемный покой, я понял насколько замерз, задубел, набирался тепла. Правильно все-таки говорят, что человек способен перенести все кроме холода. Теплокровные мы.

До обеда успел прогуляться по кругу, по которому мне суждено будет мотаться еще месяца три или четыре, но это был уже круг пошире, чем в диспансере, вокруг усадьбы, да еще в конце аллеи уходила дорога в лес. Роскошный, крахмальный снег, чистый родниковый воздух, стройные мачты соснового леса... Жаль только, что эту удивительной красоты картину портил длинный плакат, писанный красным суриком на зеленом железе: "Туберкулез излечим!"

После обеда познакомился с сопалатниками. Их только трое, а не восемь, как в диспансере.

Алексей Лавров - физик, ядерщик. Никаких ассоциаций с лобастым ученым, который, ежедневно рискуя жизнью, сосредоточенно ищет путей избавления человечества от "тепловой смерти" - на таких киноученых Алексей был совсем непохож. Невысокого роста, толстенький, торчит длинный кривоватый нос и под ним торчат два передних зуба. Очень непосредственный и очень радостный человек. Я спросил его, как это он умудрился на мощном синхрофазотроне заработать дырку в легких, а не белокровие.

- Вопрос понял, - ответил он и стал серьезно, с подробным анализом, рассказывать, как уронил в лаборатории чуть ли не трехлитровую колбу со ртутью и сильно отравился ее парами. Лежал в больнице, ослаб и вот результат.

Мирон Заречный - молчаливый светлоглазый сотрудник ОБХСС - отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности - той, ничейной, но общей, о которой говорила бабуля в автобусе. Работа нервная - так объяснил он причину своего заболевания.

- У него работа нервная , а у меня веселая и оба чахоточные, - подмигнул третий мой сопалатник Эдик Сухарев и тряхнул редеющими кудрями. Специалист по электричеству я. А тебя, извиняюсь, вас, за что судьба сослала в эти фенешебельные апартаменты, бывшие господские конюшни, ныне курорт для приболевших трудящихся? Фу, еле выговорил, заносит же меня иногда, сам удивляюсь...

Я объяснил.

- Бывает, - вздохнул Эдик и опять растянул толстые губы в лукавой улыбке, засверкал золотыми мостами вставных зубов. - Надо бы в целях укрепления дружбы и мира между народами прописаться тебе, иначе непонятно то ли на ты, то ли на вы мы с тобой. Я чего думаю, мужики, Валерка ставит пузырек и мы на троих сгоношим, оно и справедливо будет, а?

- Я деньги дам, но пить не буду, - решительно сказал Лавров.

- Во, судьба, - вздохнул Мирон. - Пить мне, работнику правоохранительных органов с каким-то электромонтером.

- Успокойся, начальничек, - живо среагировал Эдик. - А ты, Алеша, не пей, не надо, если не хочется, только просим компании не нарушай, посиди с нами.

Водка продавалась в соседней деревне, до нее километра три лесом. После тихого часа Эдик быстро оделся, а когда я предложил сходить с ним, он отказался:

- Я хожу мелко, но очень быстро, потому что все свое счастливое детство и отрочество пришлось пилить по шпалам от родной деревни до поселка.

Действительно, сходил он резво, я еле успел соорудить нечто вроде праздничного стола, нарезал и расставил снедь, которую мне приготовила в дорогу мама.

После первой Эдик раскраснелся:

- Мамаша у тебя готовит классно, пальчики оближешь. Эх, маманя, маманя, и тебя встретит, и тебя напоит, и тебя обнимет, уложит, сколько раз она меня выручала, пальцев не хватит загинать. Помню веселая история со мной приключилась. Умора. Сейчас расскажу. У нас в парке шашлычная, "Акация" называется, знаешь, небось. Вызывают меня, электроплита у них отключилась - Эдик выручай. Пришел. Смотрю - фазу вышибает. Ну, я повозился, сделал. А директор на радостях говорит, подожди, у меня день рождения, с меня причитается. А я и рад на холяву нажраться. Приняли мы прилично, но вот беда - я как выпью меня в сон тянет, сил нет, вот и засыпаю в транспорте, как убитый. Как прощались помню, как в трамвай сел помню, а дальше... Просыпаюсь. Светает. Кровати в ряд, простынки, дед какой-то сидит в углу. Я его спрашиваю, где это я, не на том ли свете. А он смеется, на ногу посмотри, говорит. И правду, номер на ноге, фиолетовый. В вытрезвителе я значит. Делать нечего, прочухался, отдали мне одежу и талонов разноцветных: на пять рублей, на три и на пятьдесят копеек - оплатить государственные услуги с холодным душем. А куда деваться? Я к мамане. Накормила она меня, пришел на работу. Встречаю директора, тот, как с "Акации" своей свалился, мрачный. Ну, что спрашиваю. Что, что, а то, отвечает, что вчера отметил я свой день рождения, нечего сказать. Сдуру к официантке домой одной за город уехал, у нее и остался. А жена у меня, говорит, а сам сморщился, словно лимон раскусил. А ты как, у меня спрашивает. Я ему талончики веером на стол - пять плюс три плюс полтинник. Плата за комфорт, говорю. Тут он просветлел аж. Слушай, говорит, будь другом, отдай ты мне эти талоны, я уплачу, мне их, главное, жене предъявить. Бери, говорю, не жалко. Только не забудь номер на ноге для убедительности нарисовать. Директор взял химический карандаш, штанину засучил и такую жирную тройку себе на ноге нарисовал - красота. Спас ты меня, Эдик, говорит, с меня причитается. Обмыли мы с ним это дело. Потом добавили. Как прощались помню, как в трамвай сел помню, а дальше... Просыпаюсь. Светает. Кроватки в ряд, простынки и дед в углу сидит. Что это со мной, спрашиваю. А он, старая ехидна, от смеха давится: ты на ноги посмотри, говорит, скоро номера некуда будет ставить. Это надо же умудриться за одни сутки дважды в вытрезвитель угодить. Это, говорит, только очень большой дурень на одни и те же грабли два раза наступает. Ладно, процедура та же: одежу отдали и к ней опять набор талончиков приложили. Дорого, думаю, мне эти услуги обходятся. К директору шашлычной однако зашел - может он опять у меня талончиков для своей жены приобретет. Нет, не выгорело. Сидит мрачный, еще мрачнее, чем прежде. Я, говорит, домой пришел, талоны показываю, а жена молча так, внимательно на меня смотрит. Я ей штанину засучил, цифру показываю, она глянула, подумала и давай меня скалкой охаживать. Ах, ты, кобель проклятый, кто же тебе трешку вверх ногами нарисовал, сам, небось, и старался. И верно, нет, чтобы восьмерку написать, она, как ни крути, все равно восьмеркой останется.