- Ясно, - подтвердил я.
Проповедь доктора показалась мне больше официально обязательной, призванной оказать моральную поддержку, чем искренней, но позже я убедился, насколько точно она соответствует истине.
А пока... пока у меня перед глазами стоял мой сосед, который не переносит лекарств. А я?.. Но суеверно доктора об этом не спросил, а ответил в соответствии с тем,что от меня вроде бы и требовалось:
- Даю вам честное слово, Роман Борисович, что буду соблюдать все ваши предписания.
Подумал и добавил:
- А вот почему я попал сюда, на этот вопрос я должен еще найти ответ. Сам для себя...
- Времени у вас для этого хватит, - улыбнулся Роман Борисович. - А теперь идите гуляйте, как договорились...
Во дворе диспансера вокруг горба огромной клумбы гуляли больные. Некоторые шагали сосредоточенно и резво - надо пройти до ужина три километра, по пятьдесят метров круг, значит, шестьдесят кругов. Шестьдесят раз провернутся перед глазами особняк тационара, двухэтажный флигель, где раньше жила прислуга, а ныне разместились женские палаты, чугунные решетки ограды, колонны ворот, глухая стена соседнего дома с дворницким сарайчиком и опять особняк стационара...
Я не из этого круга. У меня ранняя стадия. У меня даже кашля нет, не то что мокроты. Что я, за месяц не высплюсь, не отдохну? Мне двадцать четыре, туберкулез знаком только по романам Ремарка и Томаса Манна, но чтобы стать реальностью... За что?..
Я встал в проеме ворот и, как из каменной норы, смотрел на улицу. Зажглись фонари. Их свет размножился по мокрой мостовой, по лакированным водой крышам автомашин и троллейбусов, по перепонкам зонтов прохожих, среди которых нетвердо шагал тепло одетый и оттого неуклюжий малыш. Старательно норовя наступить на мелкие лужицы, он останавливался и, сопя, внимательно рассматривал зеленого пластмассового зайца, которого крепко держал обеими руками. Он задрал голову, неожиданно засмеялся и засеменил, протягивая зайца, ко мне.
Я невольно шагнул навстречу, но его успела подхватить на руки мать. Она еще улыбалась, но глаза ее потемнели тревожно и смотрели мимо меня на голубую стеклянную вывеску с белыми буквами: "Противотуберкулезный диспансер имени д-ра Швейцера".
И я отступил назад. В круг...
После отбоя я долго ворочался с боку на бок, решил, что днем спать больше не буду, и в полудреме вспомнил "От двух до пяти" Корнея Чуковского: "Мама, все люди умрут. Так должен кто-нибудь урну последнего человека на место поставить. Пусть это буду я, ладно?"
Глава восьмая
На девятый день лицо туберкулеза приобрело для меня реальные черты. Румяные ввалившиеся щеки, лихорадочные глаза, редкие волосы, кашель, кашель, кашель. К вечеру не только у больных - кажется, даже у белых стен стационара поднимается температура до тридцати семи с половиной градусов. Свет молочных плафонов знойно резок. В душе затаенность, словно болел зуб маялся человек, мучился, да вот удачно лег и боль утихла. Лишь бы не трогали, не заставляли двигаться. Безучастно смотришь в раскрытую книгу или мочишь безучастно в разговоре, совершенно не помня, о чем только что шла речь. Хроники знают, что это от антибиотиков. Утром укол, да еще двадцать четыре таблетки - ежедневная норма. Взбесишься от такой химии. Впрочем, выбора-то нет.
На девятый день, может быть впервые в жизни задумался я - а сколько действительно осталось мне прожить? Сколько еще отведено, отмерено рассветов и закатов, встреч и расставаний, радости и горя? Да если бы и знал точно, сколько, то что бы изменилось? Думаю только к худшему. Человек жив надеждой, верой в свой сегодняшний день, заботой о завтрашнем дне. Я думал, что я один тайком считаю, что у меня болезнь невсерьез, а так, недомогание, - оказалось, что даже хроники, стоящие одной ногой в могиле, хитро прищюрясь, также смотрят на приговор докторов. Почему-то вспомнилась та девушка, которая ошиблась номером телефона в последний день моего пребывания на воле. Интересно, задумается ли она о своем здоровье, когда ей скажут, что я не в заграничной командировке, а в больнице? Наверное, нет. Порадуется, что не успела встретиться со мной. А мне тоскливо. Невесело еще и от того, что многое задуманное так и не осуществится, что трудновато будет молодым ребятам в нашей студии, над которыми я взял шефство, помогая делать им первые шаги в кино.
Тамара приходила, навещала меня. Ей не приходится дежурить у моего изголовья, обычно мы сидим на скамеечке во дворе. Молча. Говорить вроде бы не о чем, она выкуривает сигарету и прощается. Я, с одной стороны, как ребенок, в душе злорадно торжествую - вот видишь, не верила, а я заболел и серьезно, а с другой стороны, нет-нет и шевельнется в душе страх: а что, если и правда...
Спросил у Тамары - почему это она так резво обзвонила всех родных и знакомых и сообщила им о моей болезни? Она в ответ недоумевающе уставилась на меня:
- Удивляешь ты меня каждый раз, когда не понимаешь таких элементарных вещей. Должны же теперь все знать, почему я одна... или с кем-то вместо тебя... Ну, я имею ввиду, на улице, в метро... И потом. что тут плохого - проверишь кто как к тебе относится, придет навестить тебя в диспансер или испугается...
Я вздрогнул от ее бестактности - ничего себе способ проверять на прочность свои взаимоотношения с окружающими... В том числе и с женой... Впрочем, тогда уже меня не столько волновала судьба моего личного счастья, сколько состояние моих родителей, которые тяжело переживали случившееся. А как они навестили меня в первый раз - и сейчас вспомнить нелегко.
Я стоял на лестничной площадке между этажами и увидел в окно, как мать и отец миновали каменные ворота диспансера. Мама, и без того невысокого роста, сверху казалась еще более приземистой, округлой - она шла впереди и уверенно направлялась к дверям диспансера. Отец с хозяйственной сумкой в руках, пройдя ворота, остановился, осмотрелся и пошел к флигелю с женскими палатами. Мать на ходу обернулась, всплеснула руками и засеменила, боясь поскользнуться, к отцу. Догнала, схватила за рукав и потянула в свою сторону. Они стали друг другу что-то горячо доказывать, пока мать не махнула рукой и не пошла в прежнем направлении. Отец озадаченно покрутил головой и все же двинулся к женским палатам.
Я, перепрыгивая через ступеньки, слетел вниз, схватил пальто, нахлобучил шапку и выскочил во двор, столкнувшись в дверях с мамой.
- Сыночек, здравствуй!.. Ты куда?.. Погоди, не выходи, оденься, где у тебя шарф? В кармане?.. Надень немедленно! А перчатки?.. Ты не беспокойся, сейчас пока еще тепло, поноси эти, а я тебе варежки связала, теплые, двойные, вот только пальцы осталось, ты уж подожди дня два-три, не успела я, а в следующий раз я обязательно принесу... Ну, как ты тут?..
- Ма, ты лучше скажи, куда отца дела.
- Вот ведь дурной, ну, скажи, как же его иначе назвать? Упрямый он у нас всегда был, это ты и сам прекрасно знаешь, а вот к старости совсем характер испортился. И что с ним делать? Ума не приложу. Нет, ты подумай, уперся и все тут - туда нам, а не сюда. Я уж ему по-хорошему: Сережа, но ведь я же здесь была, знаю куда, а он мне - этого не может быть. Здесь, говорит, диспансер, сюда приходят те, кто на учете состоит или на подозрении, а больные должны лежать отдельно, где лечат. Мы уже вышли из дверей, добрались до лавочки и сели неподалеку от женского флигеля.