При упоминании о нападении у Стрингера тоже вспыхивали глаза, он проверял свое ружье, загонял в него пульку, если оно против обыкновения оказывалось незаряженным, и, подойдя к окошку, внимательно оглядывался, приставив к глазам бинокль, который тоже принадлежал Батти.
Но на них так никто и не напал. Из чужих к хижине подходили только шахтеры, которые вечером брели домой из Клуба и сворачивали к ограде газового завода, чтобы облегчиться.
Отец не очень одобрял, что он водится с Батти.
— Его братья чуть не все побывали в тюрьме, — сказал он. — Хорошему ты от него не научишься. Да и чем вы там занимаетесь?
— Ну… — ответил он, — играем.
— Если он позовет тебя красть, сразу скажи мне.
— Ладно, — ответил он.
— Сам знаешь, мать болеет, так нам и без того хлопот хватает.
Тем не менее по вечерам отец уходил на пустырь за домом вместе с отцом Батти и его братьями, а иногда с отцом Стрингера и мистером Шоу. Они играли там в крикет, а женщины выходили на крыльцо и смотрели, сложив руки под фартуком.
Они втыкали в землю две палки — это была калитка. Отец Батти, такой же долговязый и совсем лысый, когда его выбивали, клял своих сыновей почем зря, а его отец хохотал, упираясь руками в бока и откинув голову, а когда наставала его очередь, бежал медленно, неловко и кидал мяч коротким движением кисти. Стоило кому-нибудь отбить мяч в сторону домов, все вопили, точно на них валилось дерево, а если слышался звон разбитого стекла, они бежали прятаться за дверями и заборами, а потом с хохотом шли назад и отдавали деньги. Солнце заходило, они растягивались на траве около упавших палок и разговаривали, а когда совсем темнело, жены выходили на крыльцо и звали их.
— Назад в оглобли, — говорил отец и вставал, хотя мать никогда его не звала. — Пошли, Колин, — говорил он. — Пора и на боковую.
— А как твой малыш? — спрашивал кто-нибудь.
— Лучше некуда, — отвечал он.
Отец переделал ящик из-под апельсинов в колыбель и покрасил ее той же серой краской с шахты, что и нары в бомбоубежище. Колыбель стояла у них в спальне на стуле. Ящик был шестиугольный, и отец снял три стенки. Маленький лежал на подушке, и, когда он начинал плакать, его покачивали из стороны в сторону.
Маленького словно вычли из жизни его матери, словно он был ее частью, отнятой у нее и ничем не возмещенной, Она совсем исхудала и была занята только младенцем. Утром, когда он хотел зайти к ней, она часто спрашивала: «Это ты, Колин?», хотя знала, что, кроме них, в доме никого нет, и он ждал у двери, пока она не добавляла: «Теперь можно. Входи, голубчик».
Она держала маленького у своего плеча и похлопывала его по спинке. Когда бы он ни смотрел на маленького, глаза у него были закрыты, щеки надуты, а губы сложены трубочкой и вымазаны сероватым молоком.
По воскресеньям, когда мать кончала кормить маленького, он возил его гулять в коляске.
— Мы все должны помогать чем можем, — говорил отец.
Теперь отец часто готовил сам — он стоял, насвистывая, у стола, и его руки были выпачканы в муке.
— Мне книжки ни к чему, — говорил он, когда мать клала перед ним раскрытую поваренную книгу. — Либо тебе это дано, либо нет. А тогда лучше и не пробовать.
В стряпню он вкладывал столько же старания, как и в постройку бомбоубежища, и редко что-нибудь портил. Испеченные лепешки он ставил на подносе у окна, чтобы миссис Шоу и все, кто проходил мимо, могли их осмотреть. Он купил маленькую швейную машинку — по объявлению в местной газете, как и коляску, — и по вечерам перед сном садился у огня и шил занавески, нагибаясь к свету, протаскивая нитку толстыми пальцами. Глаза у него блестели.
— Ты набирайся сил, — говорил он матери. — А всем этим пока я займусь.
По воскресеньям Колин, толкая перед собой коляску, проходил мимо дома Батти и свистел. Батти выходил с доской или какой-нибудь железкой, они клали ее поперек коляски и везли в Долинку, а маленький спал под этим грузом.
Коляска была высокая, полукруглая снизу, с изогнутой ручкой. Большие колеса со спицами заходили друг за друга. Когда мать заметила набившуюся между спицами грязь и узнала, что маленький все утро проводит перед хижиной под гирляндами дохлых крыс и птиц, она сказала отцу, и он перестал замешивать тесто, вытер руки и повел его наверх, зайдя к себе в спальню за ремнем.
Он редко бил его, но если уж бил, то ремнем, перегнув через ручку кресла или положив поперек кровати, а потом выходил из дома, шел в уборную, сидел там, зажав голову в ладонях, и курил, а мать стояла на кухне, стискивая руки, и глядела в огонь.