Оскорбившись, мистер Риген сначала ничем этого не выдавал. Он продолжал говорить, улыбаться или благодушно оглядываться по сторонам, затем в какой-то момент, определявшийся только им самим, ставил рюмку на стойку, но еще несколько секунд продолжал ее придерживать, словно опасаясь, что она исчезнет, едва он разожмет пальцы. Потом с той же невозмутимостью снимал котелок и клал его возле рюмки, затем стягивал правую перчатку и клал ее в котелок, стягивал левую и клал ее на правую и, наконец, поддергивал манжеты.
— Не вы ли это минуту назад, — говорил он, неторопливо поворачиваясь к оскорбителю, — сделали замечание относительно моей наружности?
Чаще всего тот оглядывался с недоумением, так как для него эта минута уже давно прошла.
— В таком случае, — говорил мистер Риген, — сейчас ваши зубы влетят вам в глотку.
Иногда тот утверждал, что никаких замечаний о наружности мистера Ригена не делал и вообще молчал.
Или же с улыбкой кивал и говорил:
— Ах так? И кто же это за вас постарается?
— Да вот, — говорил мистер Риген, — есть тут один такой.
По словам отца, который наблюдал за драками мистера Ригена прямо-таки с благоговением, мистер Риген редко наносил своему противнику второй удар — таким молниеносным и сокрушительным был первый. Если одного удара оказывалось мало, он бил еще раз, но обычно, нанеся свой первый удар, он на том же движении поворачивался к стойке, одергивал манжеты, натягивал перчатки, надевал котелок, сдвигал его набок точно по своему вкусу, вновь брал рюмку и допивал ее одним глотком.
Отец, когда начал выходить, много времени проводил в обществе мистера Ригена. Под вечер он становился у окна и ждал, когда мистер Риген покажется в конце улицы. Тогда он спускался в кухню и пятнадцать минут изнывал от нетерпения, давая ему время выпить чай и поглядеть газету, а затем выходил через черный ход, брел через дворы, покачиваясь на опорах и налегая на палку, стучал в заднее окошко мистера Ригена и кричал:
— Вы тут, Брайен? Не могли же вас уже выпустить!
Иногда мистер Риген возвращался с ним до их крыльца, клал на приступку сложенную газету и садился. Он был без воротничка, в расстегнутом жилете, и, когда наклонялся вперед, сзади открывались подтяжки.
Отец спорил с ним о его работе.
— Если б я работал столько часов, сколько вы, и только заклеивал конверты, заполнял бланки да считал чужие деньги, я бы тут же засыпал.
— Ну как же, — говорил мистер Риген, — мне это чувство знакомо. Но с другой стороны, киркой и лопатой размахивать может любой дурак. А для того, чтобы весь день посиживать и получать за это деньги, требуются мозги.
Отец кивал и смеялся, поглядывая в открытую дверь кухни на Колина и жену, точно ждал именно такого ответа и хотел, чтобы они его оценили в полную меру.
— Да и сами-то вы, — говорил мистер Риген, — тоже сейчас больше посиживаете. Обе ноги в гипсе и рука. Еще чудо, что так обошлось.
— Да, — говорил отец грустно. — Валяюсь, как старая баба.
— Ну, послушайте! — говорил мистер Риген. — До такой скверности дело все-таки не дошло.
Если мать возмущалась, мистер Риген наклонял голову и добавлял:
— Да что вы, миссис Сэвилл, не о вас речь. — Его акцент становился особенно заметным, и, мотнув головой в сторону собственного дома, он продолжал: — Но знаете, есть такие, которые весь день егозят тряпками — чуть не так ступишь, и готово, сломал шею, а своих сыновей одевают, точно девчонок, и заставляют их весь день пилить кошачьи кишки, пока уж и не разберешь, на каком ты свете.
Однако мистер Риген то ли из равнодушия, то ли из лени даже не пробовал ничего изменить. Он сидел на приступке или стоял у забора, подбадривал игроков в крикет и все больше багровел, но в конце концов, болтая руками, шел к себе домой. Иногда он выходил во двор со скрипкой и рубил ее на мелкие куски.
— Я тебе покажу, что я с ней сделаю, — кричал он. — И сейчас покажу, что я сделаю с ним.
Иногда он разделывался с одеждой сына, которую его жена шила сама, — рвал во дворе аккуратные костюмчики и яркие блузы, а потом топтал их, и лицо у него так наливалось кровью, что, казалось, вот-вот лопнет.
— Но зачем, собственно, я это делаю? — говорил он отцу. — Ведь оплачивать всю эту дрянь в конечном счете приходится мне же самому.