Интерес к этим «лакомым кусочкам» отражал несколько нарочитую загадочность живого, из плоти и крови «primitif du plein air»[2], как называл его Камуан. И в мире искусства, и в обычном мире Сезанн оставался аутсайдером, фантомом. Множество домыслов и минимум информации делали его почти вымышленным персонажем. К вареву из догадок и фактов Сезанн добавлял и собственные ингредиенты. Он часто повторял, что обладает темпераментом – вернее, теммперамменнтом, как он выговаривал это слово на своем окситанском, или провансальском, наречии, будто перекатывая его во рту{16}. Темперамент для Сезанна был мерилом характера и нравственной полноценности, морального стержня в человеке. Согласно этой концепции, темперамент управляет человеческим потенциалом, точнее – потенциалом человечности. Темперамент – главное требование как в искусстве, так и в жизни. «Только изначальная сила, темперамент, может привести человека к заветной цели», – наставлял он Камуана{17}. По его убеждению, именно темперамент живописца позволял ему самому проникнуть в суть изображаемого объекта, в его тайну. «Даже с маленьким темпераментом, – говорил он Бернару, – можно быть настоящим живописцем»{18}.
Между тем борьба за Сезанна на Осеннем салоне 1904 года продолжалась. Начинающий художник Морис Стерн забрел в Зал Сезанна, желая просветиться, но так ничего и не понял. В 1905 году он снова ринулся в бой. Многократные визиты к работам Сезанна оставили его озадаченным, как и прежде. Однажды к концу дня прорыв все-таки случился – на живом примере. «Я увидел двух пожилых мужчин, пристально изучавших картины. Один, в толстых очках, похожий на аскетического бирманского монаха, указывал своему спутнику на отдельные детали, приговаривая: „magnifique, excellent“[3]. Вероятно, у него было очень слабое зрение, и он подходил к холстам почти вплотную. Мне стало интересно, кто он такой, – должно быть, какой-нибудь нищий художник, судя по его довольно потрепанной пелерине»{19}. «Нищим художником» был Дега.
О смерти Сезанна объявили в разгар Салона 1906 года. Табличка с его именем в выставочном зале, где в безмолвном заупокойном бдении со стен смотрело десять картин, была обтянута черным крепом. Кое-кто из посетителей не забыл надеть траурную повязку{20}. Именно в этом году прозрение наступило у американского художника Макса Вебера. Много позже он вспоминал, как впервые увидел те десять «сезаннов» и как снова и снова приходил их изучать. «Вот как надо писать, сказал я себе. Это и искусство, и воссозданная природа. ‹…› Ушел я ошарашенный. Меня даже перестали слушаться кисти. В работе появилась какая-то вдумчивая нерешительность, и я постоянно вспоминал о творческой цепкости этого великого человека, о его упорстве в поиске формы, о его скульптурном мазке и о том, как он выстраивал цвет, чтобы воссоздать форму. ‹…› Смотреть на картину Сезанна – это все равно что смотреть на луну: есть только одна луна, и есть только один Сезанн»{21}.
В следующем году Вебер снова приехал на ретроспективу. Он был со своим другом Таможенником Руссо. «Когда мы вошли, народу в галерее было битком. ‹…› Это было выдающееся событие. ‹…› Мы с Руссо ходили, смотрели картину за картиной, и он очень увлекся. Потом повернулся ко мне и сказал: „Oui, Weber, un grand maître, да, Вебер, великий художник, mais, vous savez, je ne vois pas tout ce violet dans la nature, но, знаете, я не вижу в природе столько фиолетового“. Затем перевел взгляд на картину с купальщицами, пожалуй самое большое полотно, написанное Сезанном. А там, разумеется, виднелось много прогалин голого холста. ‹…› Ну и Руссо, конечно же, счел картину незаконченной. Он вскинул глаза и сказал: „Ах, Вебер, если бы эта картина оказалась у меня дома – chez moi, – я бы мог ее дописать“»{22}.
16
Ср.:
17
Сезанн – Камуану, 22 февраля 1903 г.
22
Ibid. P. 230. Имеется в виду один из трех вариантов «Больших купальщиц» (R 857, Художественный музей, Филадельфия).