Выбрать главу

— Выхухолев. Я взвесил. Раз уж дело закрыто. Ну как оно у тебя закрыто. То есть через жопу, прямо скажем. Но раз уж закрыто. Давай-ка мы с тобой встретимся.

— Понял, Сергей Макарович. Уже можно?

— Можно, Выхухолев.

— У меня дома лежит. Дома у меня, не с собой. Так я заеду в обеденный перерыв домой и — сразу к вам.

— Езжай тогда на фазенду мою. В особняк.

— В первый или второй?

— В тот, который за городом.

— Понял, Сергей Макарович.

Выхухолев учтиво поклонился, не помня, что собеседник его не видит.

— Буду ждать.

— Мне позвонить?

— Нет, можешь не звонить.

— Так а мне все брать? Или как?

— Бери все. У меня поделим.

— Ясно! Буду!

На миг в голове милиционера мелькнула идея: а не отдать ли совершенно все? Что, если не оставить себе ни копейки? Показать, что есть у него гонор и вообще. Но Выхухолев — строгий, рациональный Выхухолев, под гнетом которого душевный, веселый и способный на безрассудство Выхухолев жил последние двадцать лет, рявкнул: «Выхухолев, не дури! Возьмешь свою долю и скажешь “спасибо”»!

Глава 26

Шульга вышел проститься со двором своего детства. Прошелся по тропинке, ведущей к хлеву, стопке, курятнику. Залез на ворчливую лестницу, ведущую на чердак над сараем: толкнул дверцу, та осела на прогнивших петлях и провалилась внутрь. На чердаке, застеленном соломой, громоздилась древняя прялка, у входа лежало рассохшееся и треснувшее веретено — предмет из волшебных сказок про заколдованных красавиц. Он присел, упершись ногами в лестницу и посмотрел вдаль — на не исковерканный многоэтажками первозданный горизонт, древний, как море. Туда, прочь, к небу, тянулись поля, горизонт разрезали гривы далеких, как сон, лесов. Горизонт ничуть не поменялся с тех пор, как Шульга курил тут первую в своей жизни сигарету, украденную из дедовской куртки.

Посмотрел на хату. Дом будет стоять еще лет двадцать. Первое время не будет заметно, что он заброшен, но потом из-за нетопленой печи, из-за сырости, прогниют стрехи, провалятся балки крыши. Взорвется шифер, его листы разбросает ветер. Фотографии предков, обои, стол, за которым они с Хомяком и Серым играли в карты на фофаны, начнут заливать июньские дожди, окутывать сентябрьские туманы. Потом осядет фундамент, взорвутся доски пола. Бревна стен потеряют свою симметричность — стекла лопнут, слетят наличники и ставни. Проезжающие мимо водители будут меланхолично думать о том, что вот стоят развалины, а ведь в них кто-то когда-то жил. А в них он, Шульга, жил! В них Серый жил. И Хомяк. И это было не сто лет назад, а недавно, так недавно, что — руку протяни, дотронешься до этого вчера. Потом, по бревнышку, рухнут стены. Все превратится — в поле, в дерн, в горизонт. В море земли. В ничто.

Шульга спустился с лестницы и — перед тем, как навсегда закрыть за собой калитку, тронул ладонью массивные бревна хаты. Они были теплыми и ноздреватыми: дом как будто все еще дышал, все еще не бросал надежды жить. Погладил космы высохшего сфагнума, торчащего из щелей. До свидания. Бывай.

Он перешел через улочку и постучался к бабе Любе. Спохватился: свои здесь не стучат. Вошел, громко топая ногами в сенях, показывая, что идут гости. Баба Люба сидела на диване, под портретами родных. Одна, смотрела прямо перед собой — как будто память подсказывала ей столько интересного, что никакая газета, никакой телевизор были не нужны. Кто ее похоронит, когда придет время? Гриня Люлька? А кто похоронит Гриню?

— Как ваше здоровье? — поинтересовался он.

Но деревенская женщина решила не поддерживать игру в обмен любезностями.

— У дарогу сабрауся? — уточнила баба Люба.

— Собрался, — подтвердил Шульга и сел рядом с женщиной.

Он вспомнил, что про умирающих здесь, в Буде, говорили именно так: «Собрался в дорогу». Когда дед слег с инсультом и не приходил в сознание, про него говорили: «Собрался в дорогу». Когда он умер, сказали: «Пошёл». Смерти не существует. Есть лишь путешествие, в которое ты уходишь, прощаясь со всеми, кого любил.

— Не вышла у цибя тут ничыво, — покачала головой баба Люба. — Друга пацирал. Денег не нашол.

— Значит, не мое, — усмехнулся Шульга.

— Я цибе аладак напекла, — сказала женщина и кивнула на домотканый сверток, лежащий на столе. — Паедишь у дароге.

— Спасибо, баба Люба.

— Сягодня чацверг. У пяць будзе машина з камволя идти. Можэш падъехать.

Шульга улыбнулся: опять камволь. Она перекрестила его сложным крестом и поцеловала — в лоб, в щеки и снова в лоб. И помахала рукой, не вставая — так, как будто их разделяла река или как будто он уже сидел в машине и, прильнув лбом к стеклу, смотрел, как удаляется ее фигура. Он кивнул и вышел. На крыльце осмотрелся, обнаружил неубранное ржаное поле за околицей и потопал к нему. У него оставалось еще одно дело.