Аргиро. — Ас кем же ему сидеть, как не со своею женой? С чужой он будет сидеть?
Капитан Лампро, переменяя вдруг тон, грозно. — На войну должен молодец идти... С ожесточением. Пусть все горит, пусть все пропадает, к дьяволу! Пусть будет стон, и крик и отчаяние!.. На войну! Да! приподнимает феску. Видишь, Аргиро, седые волосы эти... Мне пятьдесят семь лет... Ты не считала моих лет, но я считал их верно, дочь моя! И я пойду, и корабль мой сожгу, если нужно, и твою сестру, жену мою, и детей моих брошу... И дом пусть гибнет... А я пойду в Крит... А твой муж будет здесь около тебя красоваться и целовать тебя...
Аргиро горячо. — Хорошо! Что ты хвалишься? И Янаки пойдет в Крит сражаться... Ты один, что ли, пойдешь? У тебя одного сердце в груди есть...
Капитан Лампро притворно. — Пустяки... Ложь... Не верю... Яни с тобой сам девушкой стал... Все любовь у него на уме... Он уж не тот, что был прежде... И ты его пустишь, я поверю этому?
Аргиро. — Что за беда? Пусть идет на войну.
Капитан Лампрос видом сомнения. — Пустишь его? Плакать и просить не будешь? Хорошо!.. Помни ты это, Аргиро моя... Помни!.. Треплет ее по спине, гладит отечески по голове и вздыхает. Э! Куропатка моя, куропатка!.. Не знаешь ты еще, что такое война!.. Не шутка это, куропатка моя... Ты росла в мирное время и в мирном месте... И не знаешь ты, что за ужас воевать христианам с турками... Я тебе говорю. Мне шестнадцать лет уж было, когда наши бились с турками при Караискаки, при Колокотрони и при других... Страшная вещь!.. И не дай тебе Бог милосердый глазками твоими черными и красивенькими такие вещи видеть, как начнут старикам горло разрезывать, как старушкам седые головы разрубать и детей за ноги головками вниз вешать и пополам рассекать их... Вот что такое, свет мой Аргиро, война с турками... Поняла? Отпустишь мужа, теперь я тебя спрашиваю?
Аргиро смеясь. — Жила я жила, ничего такого еще не было, как ты говоришь. Делайте вашу войну, как хотите. Тогда увидим. Напрасно ты только почему-то не хочешь зайти к нам... У нас есть сыр молодой, и черешни, вино старое... Поди к нам, зайди, Лампро!
Капитан Лампро. — Некогда, некогда, в другой раз... Уходит.
Аргиро идет в дом и выносит на тарелках черешни, связанные в большую кисть; сыр, хлеб и вино. На дешевых тарелках портрет короля Георгия в национальной одежде.
Яни рассматривает тарелку. — Красивый паликар наш Иоргаки[20]. Хорошо бы, когда б его на русской принцессе поскорей женили... Дай Бог! Может быть, тогда и мы все лучше будем жить. Первого мальчика, который у них родится, мы назовем Костаки и сделаем его царем в Византии! Это называется «великая идея!»
Аргиро. — Кушай черешни.
Яни начинает есть черешни с сыром и хлебом, запивая вином. По окончании завтрака Аргиро приносит мужу кофе и уголек на медном блюдечке, чтоб он закурил папиросу.
Яни пьет кофе и курит. — Вот, например, на войне, кто подаст мне так хорошо кофе и огонек на блюдечке! Несчастие!
Аргиро спокойно. — Перестань все об этой политике и о войне! Давно уже я слышу: война, война, восстание, восстание... А никакой войны и никакого восстания все нет. Все это неправда и никогда не будет. Расскажи мне лучше, что с тобой было после того, как ты на брата рассердился за то, что он с Афродитой целоваться стал.
Я ни возобновляет рассказ свой. — Да, Аргиро! после того, как я узнал, что брат Афродите больше чем я нравится, взяла меня такая зависть, что я не знаю, как и рассказать тебе! Тоска, скука, смерть моя приходит! В кофейню пойду, злость владеет моею душой; пойду к друзьям, к Антонаки и к Маноли, все хочу им жаловаться на брата Христо, хочу его ругать обманщиком и злодеем... зачем это он ей больше нравится! И зачем я, дурак, клятве тогда на первые сутки верен остался. Мне бы с сестрой Смарагдой согласиться, так как она очень ее жалела, и ночью бы первою увезти ее к отцу! Может быть, отец и отдал бы мне ее за мою честность... А то бы возил ее, возил бы где-нибудь по диким местам и, может быть, она привыкла бы ко мне, когда бы мы были все одни и одни с ней в горах и под деревьями бы сидели одни... И когда начинал я думать о ней и о том, что мы сидели бы с нею долго, долго одни где-нибудь в прохладе, ужасная жалость брала меня, и я вздыхал и плакать хотел.
И досада моя была тогда так велика, что на другой день было воскресенье, и я пошел в церковь к литургии и свечу большую для души моей хотел Панагии поставить и вот подрался тут же с другим молодцом... Этою свечой самою (прости мне Господь!) его прибил и свечу сломал пополам. За что, Господь Бог знает за что! За то, что он прежде меня хотел тоже свечу поставить и толкнул меня немного; а я оскорбился. Детские вещи! Однако мы начали спорить и браниться. А поп Иларион выглянул со священного порога[21] и воскликнул: «Стыдно, бре, ребята, вам! Стыдно, бре! Храм Господень это. Замолчите, безумные!» Мы и замолчали; и хотели нас старшие за это запереть обоих; но я знал, что виноват, и у попа Илариона, когда кончилась литургия, просил при всех прощения и поклонился ему. Он сказал: «Бог тебя простит!»