этот арап не здешний? Не тот ли это, из города Ираклион, который старую турчанку убил?» А другой человек отвечал:
— Кажется, он оттуда... Я не знаю, за что его повесили. Его три года все судили и все не кончали дело, а новый паша кончил.
На это старик сказал:
— Пусть живет и здравствует наш Халиль-паша. Он такой! Любит кончать дела.
Я все молчал и думал: «Видно, Бог спас меня от яда по милосердию Своему, чтобы мне не от своей руки, а от турецкого правительства умереть и чтобы не в смертном грехе застал меня последний час».
Этим я старался укрепить себе сердце; но все-таки было мне очень страшно.
Когда чауш кончил свой разговор с другим аскером, то оборотился ко мне и сказал с насмешкой, указывая еще раз на арапа:
— Видел ты это? Говори, собака, видел? Я отвечаю: вижу.
— Гляди хорошо! С тобою следует это сделать!
Так сказал чауш, а старый лавочник очень обрадовался и закричал чаушу:
— Прекрасно ты говоришь, ага мой, прекрасно. Дай Бог тебе жить!
Привели меня после этого в конак паши и оставили в больших сенях. Народу в этих сенях было довольно много; каждый пришел по делу своему или по должности; одни сидели на полу с прошениями в руках; другие стояли у стенок; иные ходили туда и сюда; солдаты, евреи, турки, греки, женщины... всякий народ; и никому не было до меня нужды; всякий о себе думал. И я сел в углу на пол и стал тоже о себе думать.
«Неужели это в самом деле меня осудят на смерть? А брат спасется и возьмет богатую невесту, и будет жить хорошо... И что же я сделал, Боже мой, чтобы мне во всем был такой дурной час и такое несчастие?»
И я смотрел то на улицу, не идет ли Вафиди, чтобы спасти меня, то на все двери по очереди — не шевелятся ли на них занавески и не выходит ли кто-нибудь звать меня к паше. Думал я также, что Саали рассердился на меня за деньги и к доктору не ходил. И я каялся, что мало оставил ему денег.
Законов я тогда хорошо не знал и не понимал, могут ли меня повесить за похищение Афродиты или нет... И какие законы у турок!.. Об этих законах я даже и не думал тогда; мне уже после доктор Вафиди объяснил, что за такое дело, как Никифорово, никто не повесит, и смеялся над моею неопытностью и страхом... А тогда почем я знал?.. И чауш, и бей, и старый лавочник, все они знали дело лучше моего, все годами были старше и все пугали меня... И я им верил и думал: «Вот паша и мусульман стал без пощады вешать... Он только сначала притворился смирным. Что же ему стоит убить меня в угоду городским христианам, как при Вели-паше убили без суда на лестнице этого самого конака молоденького грека в угоду туркам».
Вафиди долго не шел. Я утомился, перестал от отчаяния думать и начал уже дремать в углу, как вдруг на одной двери поднялась занавеска и оттуда выскочил главный драгоман паши, старичок Михалаки Узун-Тома.
Я его видал еще прежде не раз. Капитан Коста Ам-пелас ходил к нему в дом по делам и своим собственным, и сфакиотским, когда приезжал с нами в город. Он давно уже был драгоманом в Крите и служил еще при прежних пашах. Он был фанариот, из хорошего и старого константинопольского рода. Человек очень воспитанный и добрый. У нас все почти его уважали и были довольны им. Только он был очень боязлив и очень смешно было смотреть, как он хотел всем на свете людям угодить. Ко всем все с комплиментами и лестью. Сам маленький, худенький, брови седые, пребольшие и прегустые! Туда и сюда все припрыгивает, все кланяется, все руку протягивает, и большим людям, и маленьким, все равно! Всем он «слуга», и по-турецки, и по-гречески, и по-французски. «Ваш слуга!» направо, «ваш слуга!» налево! «Дулос-сас, эффендим, дулос-сас». И по-французски так протяжно: «Serviteu-eu-eur!» Я по-французски вот и не знаю, а это слово мы все запомнили: «serviteu-eu-eur!»
Подбежал ко мне Узун-Тома и спрашивает:
— Ведь это вы Яни Полудаки? Кажется, я вас видел с капитаном Костой прежде еще?
Я встал, поклонился и отвечал почтительно:
— Да, это я, господин мой!
Узун-Тома вдруг отскакивает от меня, поднял руки кверху и ужаснулся:
— Боже мой! Боже! возможно ли это! Из почтенного дома похитить девушку силой! Отца вязать! Ужас! Ужас!
Я молчу. Он опять:
— Такой молодой! Дитя почти! Это ужас! Ужас!
Я опять, конечно, ничего ему на это не сказал; он помолчал, посмотрел на меня и так и этак, как будто пожалел меня и говорит:
— Вы знаете, что подвергнетесь за это очень строгому наказанию?
А я отвечаю:
— Как будет угодно прежде всего Богу, а потом господину нашему Халиль-паше; я же надеюсь на Бога и на добрых людей.
Узун-Тома на это говорит:
— Что тут могут добрые люди!
В это самое время, я вижу, входит Вафиди и прямо идет ко мне. Я очень обрадовался и смотрел на него как маленькое дитя на отца своего.