Выйдя за ворота тюрьмы, Николас остановился и запрокинул голову.
В белом небе кружили птицы. Цвет облаков над морем становился темнее, и Николас подумал, что днём будет шторм.
Его водитель торопливо докурил и бросил бычок в урну. Николас почувствовал на себе тёмный, давящий взгляд Фрайманна и заставил себя встретить его прямо.
– Джонс, – сказал он Чёрному Кулаку, – старшая. Она, должно быть, в ужасном состоянии. Её нужно отправить в госпиталь… Закрытый госпиталь.
– Грей-Рок, – ответил Фрайманн. – Сегодня же вечером.
«Вот и всё, – подумал Николас. – Жили в Плутоний-Сити добропорядочные граждане Джонсы, работали на почётной и ответственной работе, наверняка пользовались уважением соседей. Теперь дети мертвы, обезумевшая мать заперта в госпитале Грей-Рок – и нет больше Джонсов. А кто виноват? Стерлядь. И этого-то выродка мы бережём как зеницу ока именно потому, что видим его насквозь. Как сказал товарищ Кейнс? “Раскрытый шпион – это подарок, а раскрытый руководитель сети – сокровище”».
Чёрный Кулак шёл к машине. Глядя в его спину, широкую, обтянутую тусклой кожей плаща, Николас вспомнил, что так и не поблагодарил его.
– Товарищ Фрайманн, – окликнул он тихо.
Тот обернулся.
– Вчера вы спасли мне жизнь. Спасибо.
Фрайманн поднял подбородок.
– Охрана членов Народного правительства – первоочередная задача бойцов Отдельного батальона, – отчеканил он.
Николас позволил себе усмехнуться.
– Вы всегда отвечаете по уставу?
– Если нет других указаний.
– А если есть?
Фрайманн подумал. Николас поймал себя на том, что ему нравится видеть комбата озадаченным.
– Хорошо, что я был рядом, товарищ начупр, – сказал наконец тот. – Могло выйти хуже. И ещё одно. Джонсы должны были регулярно проходить медкомиссию. Куда смотрел психолог? Это по меньшей мере преступная халатность. Считаю, его нужно отстранить от должности и проверить.
«Не такая уж ты железяка, каким прикидываешься», – подумал Николас и ответил:
– Вы правы.
Машина поднялась над тюремной оградой, над чахлыми рощицами, которые отгораживали специзолятор от жилых кварталов, над выгнутым, как кошачья спина, мостом монорельса, и вдалеке, в просветах между небоскрёбами финансового центра Плутоний-Сити, Николас увидел море.
Начинался шторм.
В месяц между августом и сентябрём…
В нашем году четыреста суток, поэтому в календарь добавлен тринадцатый месяц. Он так и называется – циа. Циа – месяц штормов. Океаны охватывает безумие. Они вздымаются клокочущими горами, пенными гривами, поднимают со дна концентрированную ядовитую соль и пытаются разъесть, поглотить сушу. То там, то здесь водная гладь проваливается водоворотами. Рыбаки сидят дома, чинят снасть и смотрят сериалы. День-деньской льёт дождь, порывы ветра выворачивают деревья с корнями, из-за постоянного грома на улице невозможно разговаривать, а молнии так часты, что бьют, не выбирая места.
Из Красных Песков в Лорану над заливом идёт монорельс. Ездить в нём в бурю – то ещё приключение. Это вопрос веры: либо ты веришь в надёжность вагона и путей – и тогда едешь, либо не веришь – и тогда лучше выбрать другой путь, долгий и неудобный, потому что иначе тебе придётся пережить самые страшные часы в своей жизни. Внизу неистовствуют морские валы, вверху бесится и ярится небо, пронзённое смертоносным светом, ты чувствуешь, как вагон качается от ветра, и видишь, как отклоняется в сторону сам монорельс. Всё это совершенно безопасно, дорогу окружает силовое поле, монорельс ходит так уже много лет, но глубинные человеческие инстинкты оказываются сильнее разума. Многих в пути начинает душить ужас. Компания-собственник не оплачивает страховку тем, кто получил психическую травму от такого путешествия. Есть другой, тихий путь по берегу. Все пассажиры предупреждены. Они сами решили отправиться в сердце бури.
Путь, на который мы ступили, очень похож на этот. Либо ты безусловно веришь в себя – и тогда делаешь революцию, либо не веришь – и тогда тебе лучше быть где-нибудь в другом месте.
В месяц между августом и сентябрём я вновь встретил Джелли…
Хотя начать следовало бы не с него.
После смерти императора Двенадцать Тысяч перестали праздновать День Победы. Его заменили каким-то мутным «днём согласия», дату которого так никто и не запомнил и который никто, кроме либеральных журналистов, не праздновал. Но ещё несколько лет в школьных учебниках оставалась фотография, а на уроках показывали кинохронику: Роэн Тикуан принимает капитуляцию Манты. Я был слишком мал, чтобы помнить Империю, но пока я рос и взрослел, всё вокруг дышало живой памятью о ней – медленно, медленно угасавшей… Для человечества память об эпохе Тикуана стала чем-то подобным фантомной боли: из сознания уже стёрлось, но тело всё ещё помнит, что это такое – быть единым целым.