Я вспомнил, как Митя приехал ко мне в Париж и привез свою ручку с пером, завернутую в мягкую тряпочку, чтобы, не дай бог, не повредить перо, которым он рисовал полжизни. Это было трогательно, такое бережное отношение к инструменту… как у мастерового. А вот авангардистам уже давно и инструментов не надо: ни кистей, ни перьев, ни холстов, ни красок. Они работают с новым материалом… Художники в роли народных просветителей идут навстречу темной полуграмотной толпе, а она с трудом, по слогам прочитав разъяснительный текст, в ажиотаже льнет к банкам, кучам, торопясь приобщиться к великой и новой, как ей кажется, религии – авангарду…
Как-то, вернувшись после посещения мастерских художников-концептуалистов, Митя, краснея от плохо скрываемого негодования, процедил: «Передай им всем… Пусть скинутся по трешнику, буду их учить рисовать… – И, помолчав, добавил: – И тебя в том числе…» Думаю, уже тогда он знал главное: надо быть подальше от толпы, тем более в стране, где менты работают писателями, поэты – сторожами, а сторожа – директорами заводов. Помню, он все спрашивал: «Художники! Где они?..»
Мы все хотели стать ими, не понимая, не отдавая себе отчета в том, что быть художником – это не свобода выражения, не писание манифестов или доморощенных текстов по поводу своих сомнительных идей. Быть художником – это быть собой, иметь свою кисть, свою ручку, перо, карандаш… бумагу, которые ты выбираешь из тысячи других карандашей и сортов бумаги. Это образ жизни… И пока мы думали, что это значит, он уже жил этим…
– Ты здесь рисуешь? – спросил я, открывая глаза.
Судя по всему, вопрос застал его врасплох.
– В каком смысле?
– Ну, работаешь ли ты? – объяснил я, слегка привстал и посмотрел на Митю.
– А-а… – протянул он и потом, причмокнув, ответил: – Ну, как тебе сказать… – Он подошел и сел ко мне на кровать. – Да, рисую… и даже начал заниматься живописью. Я вспоминаю свои старые рисунки или работаю над новыми, но не на бумаге и не пером и тушью, я как бы создаю их в воображении, хотя пользуюсь тем же жестом, и это всегда черное и белое. Я абсолютно точно воспроизвожу жест макания пера в бутылку с тушью, когда тушь на пере высыхает. Это почти то же самое, что и раньше, только мои рисунки не материальны, они у меня в моем воображении и памяти. Я помню каждый свой рисунок.
Ну конечно, я не могу устраивать выставки, но это мне и не нужно. Да, в живописи, даже в той жизни, я часто занимался этим, занятной игрой, смешивая краски, чтобы попасть в тон и цвет неба. И делал это без палитры и красок и даже без холста. Я уверен, и ты этим баловался, в каком-то смысле это даже чище и, если хочешь, элегантнее. Ты же понимаешь: что может быть прекраснее, чем отсутствие зрителя? Ты сам и творец и зритель! Высочайшее наслаждение одиночества, ни аплодисментов, ни медалей, ни вернисажей, на которых толпятся темные и непосвященные любители. Кстати, как ты думаешь, если, например, выставить картину Леонардо, ну ту, что висит в Эрмитаже, «Мадонна с младенцем», где-нибудь на Северном полюсе, где ее никто не сможет увидеть, будет ли она считаться шедевром живописи?
– Не знаю, – неуверенно ответил я.
– А я вот знаю… Не будет, так как там ее не видит человеческий глаз – значит, ее нет.
А для ее автора картина существует, как шедевр… – Он секунду помолчал. – Ладно, у нас еще будет время продолжить беседу, а ты теперь поспи, завтра у тебя тяжелый день… И старайся все вспомнить, иначе они найдут способ вернуть тебя на твою бренную землю. – Митя повернулся, собираясь уйти, но неожиданно остановился: – Да, и еще… Я забыл спросить, ты видел ее на моих похоронах?
– Да… кажется, видел, – ответил я.
Уже в конце похорон Юрка подошел ко мне и со свойственной ему загадочной улыбкой кивком головы указал на женщину в светлом пальто.
– Можешь подойти к ней поближе? – попросил он.
– Зачем? – поинтересовался я.
– Не задавай лишних вопросов. Завтра, когда увидимся за завтраком, мы с Семеном ответим на все твои вопросы.
Я побрел к березе по мокрому снегу, перемешанному с тяжелыми комьями глины.
Она стояла одна, прислонившись к дереву, и тихо всхлипывала.
– А потом? – спросил Митя.
– Потом все поехали на твои поминки. Ни к Хряковой, ни к твоей жене меня не пригласили, и я был вынужден поехать к Кате.
– Смотри, ты постепенно начинаешь что-то вспоминать, – сказал Митя. Он медлил в надежде, что я расскажу ему что-то еще.
– Ну, у Кати мне было душно и дико сидеть в компании незнакомых людей. Я чувствовал себя абсолютно брошенным, – продолжил я. – Даже не понял толком, почему меня не пригласили к твоей жене, тем более после моих мытарств с доставанием для тебя места на кладбище и всех этих дурацких перелетов.