Материальная необеспеченность творческой молодежи угнетала Куииджи не столько сама по себе, сколько тем гибельным влиянием, которое она оказывала па развитие искусства. «Искусство, — говорил он Иванову, — честное, чистое искусство не обеспечивает, ибо его не поощряет правительство… Приходится гнаться за модным дешевым успехом. И в результате — «ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда…»
Ориентируя Иванова так же, как и Рылов, на простоту, на внимательное изучение действительности, он тут же предостерегал его от натуралистического бытописательства; добавлял, что одних наблюдений, даже самых точных, мало, что художественное произведение должно быть, как цементом, скреплено мыслью: «Натура — это только запись предмета, а надо научиться выражать то, что вас волнует, что является вашим внутренним чувством, вашим переживанием».
Беседа с Кулиджи так врезалась в память Иванова, что через несколько лет, уже после Февральской революции, размышляя о путях развития русского искусства, он дословно процитирует несколько фраз Куинджи. В том числе и фразу о художническом труде: «Для того чтобы стать хорошим художником, надо даже спать с альбомом и карандашом. Надо рисовать и рисовать с жизни».
И еще один учитель есть у Иванова — учитель, которого он выбрал себе сам. Художник, с которым ему не пришлось встречаться, но чье творчество оказало большое влияние на его юность. Это художник, ощущавший надвигавшуюся катастрофу старого мира и грядущие социальные потрясения, в фантастических видениях воплотивший реальную трагедию человеческой личности в мире зла и несправедливости, — это Врубель. И в первую очередь его «Демон».
Иванова волнует глубина гуманистического содержания, сила страсти, воплощенная в образе Демона, в его сведенных скорбной улыбкой губах и полных исступленной тоски глазах. Умение художника сделать то, о чем он пока лишь робко мечтает: передать в художественном образе всеобщность, символическую емкость человеческих чувств.
Он делает десятки эскизов, так пли иначе развивающих тему «Демона». Под влиянием Врубеля все чаще обращаясь к холсту и кистям, начинает работу над символическим полотном «Пуда». Один вариант сменяется другим, третий — четвертым и пятым. Иванов пишет и переписывает так упорно, что в школе его спрашивают: «До каких пор вы будете возиться с этим мерзавцем?»
Над неожиданным его пристрастием к Врубелю посмеивается и добродушный Давыдов: «Ну вам все новое подавай — Врубеля, гомеопатов!»
Откровенная подражательность живописных работ Иванова делает их неглубокими, поверхностными, и они не находят отклика. Ни полотно «Буря» («Почему вы изображаете страдание в буре?» —<- спрашивает преподаватель Ф. В. Дмоховский), ни другие аллегории. «На шести китах едете», — говорят ему.
Иванов увлекается Врубелем и Куинджи, Рерихом и Рыловым, Он еще весь в поисках. Поиски эти подчас нечетки, а то и противоречивы. И все-таки за этот год он делает огромные профессиональные успехи. Его рисунок становится энергичным и точным. Он великолепно передает движения фигур, четкую выразительность поз.
Учителя школы все настоятельней советуют Иванову не распыляться, а оставить театр и всецело отдаться изобразительному искусству. Привлеченный к этому спору Давыдов избирает арбитром Репина и дает Иванову рекомендательное письмо к нему.
Шадр любил потом рассказывать о своем посещении Репина и делал это с неизменным юмором.
Он ехал, втайне надеясь, что эта поездка станет повторением встречи Пушкина с Державиным, твердя про себя стихи: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил».
Но маэстро не спешил с благословением, ждать его пришлось утомительно долго. Наконец он вышел, молча прочел письмо Давыдова, так же молча пересмотрел громадную панку рисунков, закрыл и сказал: «Через пятнадцать минут отправляется последний поезд в Петербург. Вам надо тотчас идти. Иначе вы опоздаете».
Иванов был ошеломлен и убит холодностью Репина. Он увидел в ней суровый приговор своим работам[10]. Но Репин оказался неприступен лишь внешне: придя через день к Давыдову рассказать о своей неудаче, Иванов прочел у него репинское письмо, в котором тот писал, что находит его одаренным и советует продолжать заниматься.
20 мая 1908 года Иванов расстается с Драматическими курсами. Больше он не свернет с пути художника. Задумываясь о специализации, он решает вернуться к скульптуре. Но у кого учиться? В школе Общества поощрения художеств преподает скульптуру И. И. Андреолетти, художник сухой и ограниченный, стремящийся заставить всех думать по своей мерке. Давыдов и Рерих советуют ехать в Париж — к Родену и Бурделю. После долгих хлопот Шадринская городская дума соглашается выдать Иванову деньги на поездку — об этом ходатайствовали и Рерих, и Давыдов, и Дарский; исход дела решило письмо Репина, сдержанное, но дающее о молодом художнике положительный отзыв.
Иванов готовится в дорогу, но его внезапно призывают на военную службу. «Служил простым рядовым в г. Казани, в 229 Свияжском резервном полку. Пропал целый год жизни». Больше этот год ему нечем вспомнить. Правда, он делает для полка живописное панно «Бой», портрет Петра I, но все эти работы так чужды его художнической индивидуальности, что бесследно ускользают из его жизни. Наконец в сентябре 1910 года ему разрешают «годичный отпуск для поправки здоровья», — здесь опять вступают в действие рекомендации Давыдова, Дарского, Рериха. Конец отпуска совпадает с окончанием военной службы — Иванов может считать себя свободным. Он едет в Париж.
«Искусство!
Оно всегда напоминает мне «гигантские шаги», качели. Вокруг столба качаются из века в век, туго натянув веревки, отталкиваясь, как от трамплина, врезаясь в звезды, планируя в пространстве, снижаясь, падая, порой сбиваясь в кучу, забегая вперед в одиночку, спотыкаясь или влача за собой других, шагают четыре вида искусств:
Рисунок,
Живопись,
Скульптура
и Архитектура!»
Целыми днями бродит Иванов по Парижу — то просторными зелеными бульварами, то узенькими средневековыми переулками, среди «беспокойно грациозной ланцетовидной готики, жертвы собственной хрупкости». В его альбоме — утонченность взмывающих в небо шпилей, массивная весомость Триумфальной арки. Но больше всего бытовых уличных сценок и простых лиц. Его тянет в рабочие кварталы: он присматривается к позам грузчиков, движениям запрягающих лошадей возчиков, тяжелым рукам лодочников.
Друзья не ошиблись, направив Иванова в Париж. Здесь раскрылось все, что как в почке росло и зрело в нем в Петербурге. Уехав из России Ивановым, он вернется туда уже Шадром, и дело тут не в перемене фамилии. Псевдоним его очень прост: «Нас, Ивановых-то, слишком уж много. Надо же как-то отличить себя от других Ивановых, ну я и взял себе псевдоним «Шадр» — от названия родного города, чтобы прославить его».
Важнее другое: из романтического юноши, взволнованно стремящегося ко всему прекрасному, в чем бы оно ни выражалось, то хватающегося за кисть, то выступающего на театральных подмостках, он станет скульптором. Париж помог ему осознать взаимосвязь искусств и найти в их ряду свое место, помог определить волнующие его проблемы, склонности, вкусы, его симпатии и антипатии.
Первые дни в музеях — дни знакомства. Потом, когда все осмотрено и выучено наизусть, начинается душевное паломничество. Выбор. В число избранных попадают «Свобода на баррикадах» Делакруа, «Марсельеза» Рюда, скульптуры Менье, «Граждане Кале» Родена. Они привлекают Шадра и тематикой — его волнуют величие человеческого духа, героизм сражений за свободу, красота и сила рабочего человека — и манерой исполнения: сказывается пробуждающееся влечение к монументальности и экспрессии.
Любовь к этим произведениям, с их стремительностью, демократизмом, психологизмом, уживается в Шадре с любовью к завершенности и классической ясности греческой античной скульптуры:
«Посмотрите груды обломков хотя бы из Греции!