Он звучал надтреснуто, словно был сломан.
Глаза уже полностью привыкли к густому сумраку, и Давыдов, резко обернувшись, различил, наконец, лежащего на диване человека.
Вернее, это была страшная пародия на человека.
— Антон… — В горле Сергея внезапно встал комок. Чувство было старым, уже позабытым, как и само понятие — «душа». Этот удушливый ком пришел из прошлого и мог быть порожден только им. Видел бы его сейчас кто-то из братвы — не поверили бы, что Серж может вот так стоять в нерешительности, а его лицо будет скомкано гримасой, в которой смешалось все: и сострадание, и злоба, и обреченное, отчаянное неприятие тех образов, которые передает зрительный нерв…
Дежа вю…
Так было с сержантом Давыдовым лишь однажды, на улице Грозного, когда он увидел первый сгоревший танк и тела наших ребят — обугленные, наполовину высунувшиеся из люков…
Свою кличку — «Смерть» — он получил уже на «гражданке» за способность в критические секунды опасных разборок вдруг уходить, ускользать из данности в свое прошлое, разительно меняясь лицом и поведением.
Такое выражение лица, гримасой исказившее черты Сергея, обычно означало одно: смертельный приговор его оппонентам. И тем более становилось странным, что сорванная крыша Давыдова в этот раз встала на место достаточно быстро и безболезненно.
Он просто оттаял взглядом, сделал шаг вперед и присел на край скрипнувшего дивана.
— Ну, здорово…
Рука, высунувшаяся из-под шерстяного одеяла, была худой — почти одни кости.
Он пожал ее, встретил взгляд глубоко запавших глаз и не смог вторично сглотнуть этот ком.
Несколько секунд они пристально смотрели друг на друга, а потом, когда костлявые пальцы Антона разжались, Сергей тихо, укоризненно спросил:
— Ну почему так?.. Мы же оставляли тебе деньги…
Извалов слегка пожал плечами в ответ.
Не зная, что делать, как сглотнуть застрявший в горле ком, Сергей огляделся, растерянно, зло. Заметив выключатель, он встал, щелкнул им. и комнату залил желтоватый свет сорокаваттной лампочки.
Голые стены. Потолок цвета слоновой кости с взлохмаченными нитями невесть откуда берущейся паутины, которая гнездится по углам, постепенно обрастая осадком никотина и пыли. Из мебели, как Сергей успел заметить еще в полумраке, присутствовали лишь диван на двух силикатных кирпичах вместо утерянной ножки да тумбочка с поцарапанной полировкой, на которой стоял старый черно-белый телевизор прибалтийского производства… и как завершающий штрих к картине полной, ничем не прикрытой нищеты — два укороченных костыля, прислоненных к подоконнику, а рядом — самодельные наколенники с присохшими следами уличной грязи…
Сергей не стал ничего говорить — вернулся к дивану и сел под жалобный скрип пружин. Он чувствовал, что Антон смотрит на него, как и тот мужик, — словно на привидение… Они оба испытывали в эту минуту одинаковую, болезненную неловкость — какими бы разными, чуждыми на первый взгляд ни показались два находящихся в комнате человека, обоим хотелось одного: помолчать, не произнося праздных, затертых слов, чтобы щемящая горечь, всколыхнувшаяся в сознании черной махровой стеной, немного поулеглась, возвращая способность дышать и мыслить.
Два русских парня.
Две судьбы, два разума, пропущенные сквозь жернова войны, изжеванные, искалеченные и сплюнутые за дальнейшей непригодностью.
Жизнь жестока. Она каждый день предлагает нам выбор, и все мы принимаем частные сиюминутные решения, не оглядываясь на то обстоятельство, что из частностей как раз и складывается Судьба.
Четыре года назад Давыдов действительно заезжал в это общежитие вместе с ребятами, уволившимися в запас. Антон, потерявший после ранения обе ступни, тогда только выписался из госпиталя, и в комнате над искалеченным сыном причитала мать. Гостей она приняла без радости, и встреча вышла неловкой, скомканной, скоротечной… Посидели от силы минут пять, оставили собранные в складчину деньги и ушли, подавленные, обескураженные, с чувством иррациональной вины перед Антоном.
Что изменилось за прошедшие годы?
Извалов прикурил папиросу и посмотрел на Сергея.
— Приподнялся? — тихо спросил он, без тени упрека, зависти или злобы — просто констатировал факт.
Давыдов лишь криво усмехнулся в ответ.
Апрель 1997 года. Санкт-Петербург
Он хорошо помнил тот теплый апрельский день, когда сошел на перрон Балтийского вокзала.
Казалось: впереди вся жизнь, а призрак смерти, неотступно следовавший по пятам на протяжении многих месяцев, наконец сгинул, истаял в прозрачном, звонком весеннем воздухе…
Все казалось Сергею обновленным, радостным, хотя мало что изменилось вокруг: все так же высилась в торце вокзала статуя Ленина, провожая взмахом чугунной руки отъезжающие с привокзальной площади крытые грузовики о новобранцами весеннего призыва; на газонах, среди тропинок и вездесущего, оттаявшего из-под снега мусора робко пробивалась трава, даже коммерческие ларьки остались на своих местах, ничуть не изменившись ни внешним видом, ни ассортиментом товаров, разве что цены ощутимо подросли…
Тем утром действительно грезилось, что начался отсчет новой жизни. Мысли шагающего по перрону «дембеля» были просты и бесхитростны — он прошел через ад, выбрался из него живым, и что, спрашивается, может ожидать его в родном мирном городе, кроме сокровенного покоя и счастья, о которых он мечтал, вжимаясь в липкую грязь под остервенелым автоматным огнем на улицах Грозного?..
…Ему потребовалось всего лишь несколько дней, чтобы полностью избавиться от эйфории.
Дома все обстояло намного хуже, чем рисовало воображение. Отец и мать не работали — завод, на котором столько лет трудились родители, окончательно обанкротился, и теперь они оказались безработными, влача жалкое существование за чертой бедности. Такая судьба постигла многие семьи, но Сергей, глядя на внезапно постаревшего отца, который уходил из дома рано утром, чтобы вернуться глубокой ночью пьяным до беспамятства, на мать, тихо вздыхающую и украдкой смахивающую слезы бессилия, воспринял происходящее как личную трагедию.