— Мы едем в Прагу, — говорю.
Она без интереса кивнула и открыла нам ворота. Я включил свет, и мы поехали.
В Будейовицы мы приехали к поезду. Мотоцикл я сдал в отделение милиции на вокзале, чтобы его там на время спрятали. Поезд был почти пустой, так что мне не пришлось требовать отдельное купе.
Мы сидели с Кунцем напротив друг друга у окна, курили и молчали.
Уже подъезжая к Праге, я внезапно спросил Кунца:
— Знаешь Франтишека Местека?
— Не знаю. Кто это?
Мы снова молчали.
На вокзале я взял такси и отвез Кунца к нам. Потом пошел домой, побрился, умылся, на сон у меня уже не оставалось времени. В семь часов утра я был у Бахтика в кабинете.
XIV
Бахтик восседал за столом, как языческий бог. Он, видимо, ждал, что я начну ему докладывать. Я даже и не подумал. На столе уже были приготовлены папочка с надписью «Стройконструкт», сумка с часами, рядом стояла коробка из-под белья, точнее с бельем, потому что оно все еще было там. С бумаги и с клейкой ленты были взяты отпечатки пальцев, рядом лежала дактилоскопическая экспертиза. Точно восемь отпечатков доктора Вегрихта. Остальные мои, уж я-то их не спутаю. Лента, конечно, была та самая, склеенная из трех кусков.
Прежде чем Бахтик начал говорить, я попросил его разрешить мне допросить доктора Вегрихта. Он заявил, что не возражает, хотя и не понимает зачем, и отдал приказ по телефону. Я поблагодарил его. Уходя, положил перед ним на стол подписанное Кунцем признание и, не дожидаясь, когда он прочтет, ушел.
Доктор Вегрихт являл собой весьма печальное зрелище. Он был без галстука, щеки заросли седой щетиной, из ботинок у него вынули шнурки. Он сидел на стуле в своем зеленом камзольчике и грустно озирался по сторонам. Очевидно, он так и провел всю ночь.
— Добрый день, пан доктор, — сказал я, когда за мной захлопнулась дверь.
Он не ответил и бессмысленно посмотрел на меня. Видимо, он дошел до точки. Я вытащил из кармана плоскую фляжку, купленную специально для этой цели, и сказал:
— Выпейте!
Он отвернулся, но я поднес ему металлический стаканчик и заставил выпить.
Теперь оба мы сидели и смотрели друг на друга. Когда мне это надоело, я потрепал его по плечу.
— Ну, ничего страшного не случилось. Как-нибудь утрясется. Расскажите все, как было. Я вам верю.
— Я ничего не знаю, — пробормотал он. — Я не знаю, как это туда попало, ведь коробка-то была не моя, ведь вы же знаете, ведь вы же там были.
Он повторил это раза три, потом плечи у него вздрогнули, он заплакал.
— Я знаю, я вам верю, — утешал я его.
— Это ничего не изменит, — всхлипывал доктор. Ведь вам тоже никто не поверит.
— Поверят. Видите ли, я здесь работаю.
Он ошарашенно посмотрел на меня и перестал всхлипывать. Я вытащил у него из кармана носовой платок и вытер ему нос. Глаза он вытер сам.
— Все объяснится, пан доктор, — снова сказал я, — только успокойтесь и расскажите мне все, что знаете.
— Что делать, если я вообще ничего не знаю, — заговорил он спокойнее. — В Праге меня остановили, попросили выйти из машины, осмотрели ее и из той коробки с бельем вытащили какую-то сумку, а в ней были какие-то часы. Потом сказали: «Ага, вот они, хорошенькое дело!» За руль сел какой-то милиционер, и мы поехали. А здесь мне заявили, что все совершенно ясно и что не имеет смысла запираться.
— А почему вы им не объяснили, что эти вещи не ваши?
Он помолчал и стал всхлипывать снова.
— Вас чем-нибудь обидели?
— Да нет, ничего мне не сделали, но я очень боюсь.
— А чего вам бояться?
— Потому что мне никто не поверит. Когда в сорок пятом меня забрали, мне тоже никто не верил. Теперь уж я здесь во второй раз, теперь уж конец, теперь я ни за что не выдержу.
Он был на грани истерики, а я не понимал почему. Когда он упомянул сорок пятый год, я вспомнил, что после революции у него тоже были какие-то неприятности, и начал прощупывать почву. Очень осторожно, чтобы он снова не расплакался.
Он утверждал, что во время войны у него забрали отца, пенсионера-железнодорожника, за то, что тот кого-то спрятал. Отца отвезли в концлагерь. А самого Вегрихта в гестапо страшно избили и потом обещали отпустить, потому что против него не было никаких доказательств, но дальнейшая судьба его отца зависела от того, насколько сын сумеет доказать свое хорошее отношение к рейху. Это было в 1944 году. Когда Вегрихта выпустили, он не придумал ничего лучшего, как прочесть лекцию об арийской расе. Конечно, все сразу от него отвернулись, а он боялся кому-либо что-то объяснять, потому что в гестапо ему запретили говорить об отце.