«И как теперь нам дальше жить без варваров?» Роман Дж. М. Кутзее под названием «В ожидании варваров» истолковывает стихотворение Кавафиса в мрачном свете. Тем, кто стоит на страже, в ожидании прибытия варваров, в конечном счете никакие варвары не нужны. Они сами становятся варварами, чьего прибытия так боялись, — мрачная вариация на тему окончания «Беседы птиц». И тогда уже не остается выхода.
«А отчего вдруг поднялось смятение?» Не так уж много времени прошло с тех пор, как американский Фронтир был краем свободы, а не смятения. Не так уж давно Сэл Пэрэдайз отправился со своим дружком Дином Мориарти в Мексику, положив начало той части своей жизни, которую можно назвать жизнью на дороге. Перечитывая сейчас «В дороге», поражаешься, прежде всего, ее современности — живости стиля, неожиданно немногословного и увлекательного, яркости и выразительности образов. Она воспевает открытые дороги, а вместе с ними — и открытые границы. Перейти на другой язык, на другой образ жизни — значит сделать шаг к красоте, к вселенскому блаженству, кое влечет к себе всех бродяг дхармы.
Я всегда мысленно сравнивал «В дороге» с другим ставшим современной классикой вымыслом об американо-мексиканской границе — известным фильмом Орсона Уэллса[282] «Печать зла». Картина Уэллса — это обратная, темная сторона книги Керуака. В фильме, как и в романе, открытость границы воспринимается как данность: развитие сюжета возможно благодаря ее безнадзорности. Однако бродяги из фильма далеки от бродяг дхармы. Они далеко не благословенны и даже не стремятся к просветлению. Граница Уэллса изменчива, настороженна, постоянно меняет фокус и внимание — словом, нестабильна. В знаменитых вступительных кадрах, когда без смены плана проходит минута за минутой, обитатели транзитной зоны Уэллса вовлекаются в загадочный танец смерти. Повседневная жизнь границы может показаться банальной, бессмысленной и, прежде всего, беспрерывной, но начинается она с установки бомбы и заканчивается радикально разрывающим непрерывность взрывом. Граница безлична, разрушительна, она снимает с человечества его человеческую природу. Жизнь, смерть. Ни в чем больше нет смысла, за исключением разве что алкоголя. Прекрасно сказано Марлен Дитрих в эпитафии ущербному герою, чье тело лицом вниз плавает в мелком канале: «Он все-таки был человеком. А что мы скажем о нем, кого это волнует?»
Все-таки был человеком. В этом бесчестном полицейском было и что-то хорошее. Его вроде как любила какая-то шлюха. Ну и что, он мертв? Человек переступает черту и несет наказание. Долгое время кары удавалось избегать, а потом не повезло. Что тут еще скажешь? Граница следит за тем, как приходит и уходит жизнь. Она не судит. Другой герой, антагонист умершего, мексиканский служитель закона, приезжает в пограничный городок с блондинистой американкой. Он тоже пересек черту — границу между разными цветами кожи, разными расами. Блондинка — его грех, его преступление против природы, такие женщины для других мужчин. Следовательно, она еще и его слабое место. Он честный человек, но когда на его жену нападают — накачивают наркотиками, ложно обвиняют, — он перестает быть служителем закона, снимает жетон полицейского и становится просто мужчиной, который борется за свою женщину. Граница отнимает у него закон, цивилизованность. Это нормально. Граница разнимает тебя на части, и ты становишься тем, кто ты есть, и делаешь то, что делаешь. Таково положение вещей. И кого волнует, что мы скажем?
Вселенская тоска, тоска словесная — все это находится в глубоком противоречии с жизнелюбивым, непринужденным миром битников и родственным им миром литературы, где нет ничего важнее того, что говорят о людях, если не считать того, как говорят. Марлен Дитрих, сотрясаясь от сдерживаемых рыданий, осипшим голосом прощается с умершим Орсоном, повторяя и возрождая староамериканское представление о границе как лаконичном мире, где дела говорили громче слов, о разбойничьей границе Бут-Хилла, О. К. Кораля и Дыры-в-Стене[283], о той границе, образ которой до сих пор чаще всего приходит на ум, когда слышишь слово «Фронтир», о движущейся на запад передовой линии сначала Натти Бампо, позже — Дэвида Крокета[284], а кроме того, Джона Форда и немногословного Джона Уэйна. Запад, такой, каким он дошел до нас, во многом лишь миф до-письменного, почти доречевого мира, мира Кидов, «ребятишек» (Санденса и Сиско), которым и имена-то не нужны, и Биллов (Дикого и Буффало), которым хватало одного прозвища, и по крайней мере одного Билла (или Билли), который ухитрился стать еще и Кидом[285]. Репутацией своей эти люди обязаны писателям, чьих имен мы не помним, выдумщикам Босуэллам, составившим жизнеописания головорезов Джонсонов Дикого Запада, отправлявшим в печать приукрашенные легенды, называющим себя репортерами. И кого волнует то, что мы скажем? Оказывается, многих, если речь идет о сотворении легенды. Американская граница повлияла на презрение к словам, но ее ландшафт был возведен на словах. А теперь он исчез, а слова остаются. Животные, проходя по земле, оставляют за собой следы. Наши следы — это рассказываемые нами истории.
283
284
(Дэви)
285