Миллеру всегда был присущ дар изображать то, что в начальных ремарках «Смерти коммивояжера» названо «сном, возникающим из реальности». Внимательно присматриваясь, он обнаруживает чудеса, скрытые в обыденности. Миллер любит оживлять в памяти и воспроизводить средствами искусства несущественные мелочи — в это он вкладывает не меньше страсти, чем в формулирование важнейших моральных проблем современности. В его автобиографии перед нами проходит череда удивительных «камей», мужских и женских профилей: прадедушка, который соединял в себе «настоящую симфонию запахов — все его жесты пахли по-разному»: раввин, что украл бриллианты у старца, лежащего на смертном одре, и возвратил их лишь после того, как умирающий задал ему трепку: мистер Дозик, фармацевт, зашивший на столе у себя в аптеке ухо брату Миллера: школьный задира-поляк, который преподал Миллеру первые уроки антисемитизма; наконец, Лаки Лучиано[38] в Палермо — ностальгирующий по Америке, пугающе щедрый, так что Миллер стал опасаться, как бы не сгинуть в этом баньяновском[39] «болоте Чего-то из Ничего, откуда нет исхода».
В нынешние времена упадка редко кто поднимается до высот морали. Высоконравственных писателей можно сосчитать по пальцам. Миллеру, как будто, мораль дана от рождения, но он к тому же значительно усовершенствовал себя, поскольку умел учиться на своих ошибках. Подобно Понтеру Грассу, который вырос в окружении нацистов и после войны, узнав, что молился ложным богам, пережил духовный переворот, Миллер тоже вынужден был — и не единожды — пересматривать свои взгляды. Воспитанный в семье, где превыше всего ценили деньги, в шестнадцать лет он ознакомился с идеями марксизма и извлек из них вывод: «Истинное благо человека не имеет ничего общего с конкурентной системой, которую я почитал нормой, с взаимной ненавистью и обманом, присущими этой системе. Люди могут жить в обстановке братства и взаимной поддержки, не думая, как бы друг друга обхитрить». Позднее марксизм перестал казаться ему идеалом. «Мир марксистской мечты таит в себе предательство», — писал Миллер, а еще позже, после того как один югослав рассказал им с Лилиан Хеллман[40] о жестокостях советской власти, он, не щадя себя, признал: «Похоже, мы были дураками, ничего не понимающими в истории».
С тех пор он уже таковым не был. Сопротивляясь маккартизму, возглавляя Пен-клуб, борясь против цензуры, защищая преследуемых писателей в разных уголках земли, он вырос в выдающегося деятеля, которому мы ныне отдаем здесь дань почтения. Я горжусь тем, что, когда помощь потребовалась мне, Артур Миллер одним из первых возвысил голос в мою поддержку, и почитаю за честь выступить здесь сегодня и его поблагодарить.
Когда Артур Миллер говорит: «Каждое поколение должно заново изобрести свободу, тем более что всегда найдутся люди, которых она пугает», его слова подкрепляются жизненным опытом человека это проделавшего. Но прежде всего они подкрепляются его талантом, Артур, сегодня мы славим талант и человека, им наделенного. С днем рождения!
Еще раз в защиту романа
На недавней конференции, посвященной столетию Ассоциации британских издателей, профессор Джордж Штайнер во всеуслышание провозгласил:
В наших романах чувствуется огромная усталость… Жанры возникают и деградируют: эпос, эпическая поэма, классическая трагедия в стихах. Моменты взлета сменяются упадком. Романы какое-то время еще будут сочиняться, однако нарастают поиски гибридных форм — того, что можно условно определить как документальную беллетристику… Какой роман способен сегодня успешно конкурировать с блестящим репортажем, с мастерским повествованием непосредственно с места события? <…>
Пиндар[41], насколько нам известно, был первым, кто сказал: Эти стихи станут песней, когда город, их заказавший, перестанет существовать. Его устами литература бросила смерти грандиозный вызов. Осмелюсь заметить, что произнести такое сегодня вряд ли решится даже величайший из поэтов… Главное, чем традиционно гордится литература (но какой же это чудесный повод для гордости!), состоит в утверждении: Я сильнее смерти. Я могу вести речь о смерти в поэзии, в драме, в романе, потому что я одержала над ней победу, потому что существование мое незыблемо. Теперь это уже недостижимо.
Итак, перед нами вновь — упрятанная под блистательно изысканным покровом риторики — та же самая избитая, хотя и с давних пор заманчивая тема — Смерть Романа. С ней профессор Штайнер сопрягает — для большей весомости — Смерть Читателя (или, по крайней мере, радикальную его трансформацию в некоего вундеркинда, некоего всезнайку); а также Смерть Книги как таковой (или, по крайней мере, радикальное ее преобразование в электронную форму). Несколько лет тому назад во Франции была возвещена Смерть Автора, профессор же Штайнер в процитированном выше некрологе, который усеял подмостки трупами почище финальной сцены «Гамлета», объявляет о Смерти Трагедии. Над грудами тел возвышается, впрочем, одинокая властная фигура непоколебимого Фортинбраса, перед которым все мы; авторы анонимных текстов; безграмотные читатели; дом Эшеров (то бишь издательская индустрия); Дания, в которой что-то подгнило (опять-таки издательская индустрия); да, собственно, и сами книги — должны склониться. Это, разумеется, фигура Критика.
38
39
По имени Пола Баньяна — героя американского фольклора, легендарного лесоруба с американского Севера, олицетворяющего собой американский размах и силу.
40
41