Интересно, что после публикации фолкнеровского романа «Когда я умирала» автора тоже обвинили в заимствовании структуры более раннего произведения — романа «Алая буква» Натаниэля Готорна. Ответ он дал такой, что лучшего и не придумаешь: в муках рождая на свет свой, как он скромно выразился, «шедевр», он брал отовсюду все, что ему требовалось, и любой писатель подтвердит, что подобные заимствования вполне правомерны.
В моем романе «Гарун и море историй» мальчик действительно совершает путешествие к океану воображения, который проводник описывает ему так:
Он взглянул на воды и увидел, что они состоят из тысячи тысяч и одного потока разных цветов: они сплетались в текучий ковер невероятно замысловатого рисунка: Ифф объяснил, что это Потоки Историй и каждая цветная жила содержит в себе отдельную повесть. Различные части Океана заключали в себе различные виды историй, и, поскольку в Океане Потоков Историй можно было обнаружить все когда-либо рассказанные истории, а также те, которые еще сочинялись, он представлял собой, по существу, самую большую библиотеку во всей Вселенной. И так как истории хранились там в жидкой форме, они не теряли способности меняться, варьироваться или, сливаясь по нескольку, делаться другими историями, так что… Океан Потоков Историй был чем-то большим, нежели хранилище баек. Он был не мертвый, но живой.
Чтобы сотворить нечто новое, мы пользуемся старым, добавляя к нему придуманные нами новинки. В «Сатанинских стихах» я пытался ответить на вопрос, откуда в мире берется новое. Влияние, то есть вливание старого в новое, — в этом слове заключается часть ответа.
Итало Кальвино в книге «Невидимые города» описывает придуманный город Октавию, который висит на подобии паутины между двумя горами. Если сравнить влияние с паутиной, куда мы помещаем наши сочинения, тогда сами сочинения — это Октавия, город-мечта, блистающий драгоценный камень, который висит на нитях паутины, пока они способны выдерживать его вес.
Я познакомился с Итало Кальвино в начале 1980-х годов в лондонском центре искусств «Риверсайд-Студиос», где он выступал с чтением, а мне было предложено произнести несколько вступительных слов. Как раз на это время пришлась британская публикация романа «Если однажды зимней ночью путник», и я только-только поместил в «Ландон ревью оф букс» пространный очерк о творчестве Кальвино — стыдно сказать, это был едва ли не первый серьезный материал о нем, опубликованный в британской прессе. Я знал, что Кальвино понравился мой очерк, и все же робел рассуждать о книге в присутствии автора. И оробел еще больше, когда Кальвино попросил у меня текст, прежде чем мы выйдем к публике. Что я буду делать, если он не одобрит текст? Кальвино читал молча, немного хмурясь, потом возвратил мне бумаги и кивнул. Очевидно, я успешно прошел проверку, и особенно Кальвино был доволен тем, что я сравнил его книгу с «Золотым ослом» римского писателя Луция Апулея.
«Дай мне денежку, и я расскажу тебе историю из чистого золота», — говорили в старину милетские сказители, и Апулей в своей истории с превращением очень успешно заимствовал их повествовательную манеру. Обладал он и другими достоинствами, которыми не обделен и Кальвино, хорошо сказавший о них в одной из своих последних книг — «Шесть памятных заметок для нового тысячелетия». Об этих достоинствах — легкости, беглости, точности, наглядности и разнообразии — я не переставал думать, пока писал «Гаруна и море историй».
Хотя по форме эта книга представляет собой детскую фантастико-приключенческую повесть, я хотел в ней стереть границу между детской и взрослой литературой. Требовалось найти правильный тон, и в этом мне помогли Апулей и Кальвино. Я перечитал великую трилогию Кальвино — «Барон на дереве», «Раздвоенный виконт» и «Несуществующий рыцарь» — и нашел в ней необходимые подсказки. Секрет заключался в том, чтобы использовать язык басни, однако воздерживаться от незамысловатой басенной морали, какую встречаешь, например, у Эзопа.
Недавно я снова обращался мыслями к Кальвино. В шестой из его «памятных заметок для нового тысячелетия» речь должна была пойти о «последовательности». Той последовательности, которой пронизан мелвилловский «Писец Бартлби» — героический, непостижимый Бартлби, с его простым и всегдашним «я бы предпочел отказаться». Сюда можно бы добавить клейстовского Михаэля Кольхааса, столь упорного в поисках мелкой, но необходимой справедливости, или конрадовского «Негра с „Нарцисса“», стоявшего на том, что он будет жить, пока не умрет, или помешанного на рыцарстве Дон Кихота, или Землемера у Кафки, который вечно стремится в недостижимый Замок.