— Кто же это… кто же это, позвольте узнать, так просветил вас? — с той же улыбкой и колкостью спросил Прозоров.
— Жизнь просветила и люди… непохожие на вас, — пояснила Лизавета Михайловна с глубоким вздохом. — Но ведь мы не об этом начали разговор теперь. Вы упрекнули меня сейчас, что я жила на ваш счет, — что же, я не спорю, хотя, право, собственно на себя я издерживала до сих пор не больше того, что пришлось бы вам платить любой гувернантке, которая уж ни в каком случае не заменила бы детям меня. Но в том-то и дело, Дементий Алексеич, что продолжать подобную жизнь, выносить эти постоянные упреки… я не хочу и не в силах. Капиталов мне неоткуда было нажить здесь, вы это знаете, так зачем же спрашиваете. Однако ж, у вас, я думаю, осталось в памяти, что пять лет тому назад, в мои именины, вы подарили мне пакет с надписью: «Тебе и детям, на случай моей смерти»…
— Как же… как же, матушка, не помнить такой капитальной глупости! — быстро перебил Прозоров жену, саркастически засмеявшись.
— Эти семнадцать тысяч лежат у меня нетронутыми, — продолжала Лизавета Михайловна, прямо и с достоинством посмотрев на мужа, — и, по праву подарка, принадлежат мне и моим детям. Но мне их не надо: бог весть еще, какими путями вы нажили их так скоро, хотя я несколько раз и слышала от вас прежде, что деньги эти сбережены только благодаря моей аккуратности в расходах. Другое дело — дети: их я не в праве лишить того, что дано им; впрочем, очень может быть, что, с летами, и они будут краснеть за эти деньги… Теперь вы меня выслушайте хорошенько, Дементий Алексеич…
Прозорова остановилась, как бы собираясь с силами.
— Глупости, глупости, глупости… и слушать, матушка, не хочу! — скороговоркой перебил ее муж, быстро соскочив с места, и опять забегал мелкими шажками по столовой.
— Нет, вы должны меня выслушать! — настойчиво и твердо сказала она, наливая ему новый стакан чаю. — Детские деньги я отошлю в государственный банк, а свою половину… сполна возвращу вам, если… если только вы дадите мне с детьми отдельный вид на жительство и… отпустите нас… в Петербург.
Хотя наружно Лизавета Михайловна и высказала свою мысль спокойно, но внутренно она трепетала вся, давая такой роковой оборот этому разговору.
Дементий Алексеич неистово замахал обеими руками.
— Это чего… чего же… чего же такое?.. Час… час от часу не легче!.. Да ты… да ты… да ты совсем, матушка, с ума спятила, что ли, а?!.- несвязно и скороговоркой бормотал он, бегая по комнате, как раненый зверь. — Ты тут интрижку… интрижку, верно, какую-нибудь без меня завела, да теперь и задираешь… и задираешь нос кверху?.. Нет, погоди… погоди, матушка!.. Ты вот лучше прежде с мужем-то… с мужем-то как следует полюбезничай с дороги…
И, говоря это, Прозоров нахально полез было к жене, но звон колокольчика в передней остановил его.
— Негодяй!!.- глухо простонала Лизавета Михайловна, засверкав глазами, и с невыразимым презрением оттолкнула от себя изо всей силы мужа.
Молодая женщина едва помнила себя в эту минуту; вся негодующая, потрясенная до глубины души, она молча прошла к себе в спальню, заперлась там и, бросившись на кровать, истерически зарыдала.
Тем временем, совсем обескураженный таким достойным ответом на свою нахальную любезность и потому опять поджавший на время хвост, Дементий Алексеич хлопотливо встречал в передней вернувшихся детей. Они поздоровались с ним ласково, но без особенной нежности, без признака того порывистого волнения, двигателем которого всегда является взаимная сознательная симпатия. Гриша, например, косился по обыкновению, как и при виде всякого малознакомого ему лица; Сашенька посматривала на приезжего больше с любопытством и удивлением, чем с радостью; только одна Калерия обнаружила как будто некоторую долю более серьезного чувства; она прослезилась, обнимая отца. Что же касается самого Прозорова, то уж тут, разумеется, всевозможным ласкам и уверениям не было конца, хотя все эти нежности и носили на себе тот же приторный характер, каким отличались письма Дементия Алексеича. В самом разгаре отцовских излияний Сашеньке бросилось вдруг в глаза отсутствие матери.
— А мамочка, папа, где? — спросила она быстро.
И, прежде чем Прозоров успел ей ответить, девочка стучалась уже в дверь материной спальни, не жалея своего крошечного кулачка.
— Я, мама… Отвори! — с испуганным личиком говорила она, сгорая нетерпением.
Отворяя ей дверь, как ни старалась успокоиться Лизавета Михайловна, она все-таки не могла скрыть от дочери ни своего волнения, ни своих заплаканных глаз.
— Ты опять, мамочка, плакала… а? Папа тебя чем-нибудь обидел?., да? А, мамочка?.. Да говори же, мамочка! — тормошила Сашенька мать, повиснув у нее на шее.