Выбрать главу

Девочке никогда не случалось видеть, чтоб мать ее приласкалась к отцу, хотя она и была уверена почему-то, что мама очень любит ее папу. Сомов также не обнаруживал в отношении жены ни одной ласки. Но, в то же время, в доме никогда не слышалось ни брани, ни укоров; даже простые замечания были редки, как годовой праздник. «Пелагея! — говорил, например, Сомов жене за обедом, — суп у нас сегодня совсем сырой». — «А уж я его кипятила-кипятила», — замечала та тихо. «Ну, может, мне так показалось», — еще тише произносил старик, и тем дело кончалось. Вообще между ними были какие-то странные, почти суровые отношения. Раз только подметила маленькая Лилечка, как они ночью в спальне долго стояли обнявшись и неслышно плакали: это было как раз в тот день, когда Сомову вышло прощение. Дней через пять после того его не стало: то ли неожиданная радость убила его силы, то ли он простудился, бегая два дня по дождю как угорелый по всем своим приятелям. Умер он быстро: сегодня вечером захворал, а завтра утром его уже положили на стол. В памяти Лизаветы Михайловны навсегда врезалось это утро. Ее разбудила мать очень рано и привела к отцу. Он лежал на диване с закрытыми глазами. Клочья длинных седых волос в беспорядке падали вокруг его шеи, резко отделяясь от темной кожаной подушки и придавая лицу умирающего несколько страдальческий, но львиный вид. Когда Лизавета Михайловна подошла к нему, он вдруг широко открыл глаза, слабо положил ей на голову руку, явственно выговорил: «Честность», потом еще что-то пробормотал, но уже неслышно, — и вытянулся во весь рост. Что хотел сказать дочери старик за минуту до своей кончины — осталось для нее навсегда тайной — тайной заветной, глубокой, неразрешимой…

Притихла после этого еще пуще и без того тихая Лилечка, хотя ей и было тогда только тринадцать лет. И вот стали они жить вдвоем с матерью. Отцовский шкаф вскоре опустел: один из приятелей покойного купил для себя всю его библиотеку. Много хороших детских слез унесли с собой на переплетах бедные книги к их новому владельцу! С того времени нравственный мир девочки опустел, и маленькая душа ее замкнулась даже от матери: эта маленькая душа не могла простить ей продажи любимых отцовских книг. Три года прожили они так с матерью, уединившись друг от друга каждая в свою нравственную скорлупку. Деньги, какие еще водились у вдовы Сомовой, с каждым днем проживались, а новых ниоткуда не прибывало. Как на грех, в это же время оба ее сына были за какие-то шалости исключены из заведения и снова повисли на материнской шее. А тут подвернулся выгодный жених к Лилечке; то есть какой выгодный: жалованья получал тридцать пять рублей в месяц. «Лиза, выходи замуж, а то ведь мы этак пропадем совсем», — твердила по нескольку раз в день Сомова дочери, — и Лизавета Михайловна вышла замуж за Прозорова. Она сделала это так просто, машинально, как если б ей сказали: «Лиза, принеси воды». Много горьких слез было пролито потом за эту воду… но кто же считает у нас женские слезы? И разве можно счесть их?..

Теперь Лизавета Михайловна почти богата — по крайней мере совершенно обеспечена всем. Муж ее занимает выгодное, почетное положение в обществе: он служит мировым посредником в одной из соседних с Ушаковской губерний и все зовет Лизавету Михайловну с детьми к себе, пишет к ней целые тетради писем, наполненных будто бы искренним раскаянием, горячими извинениями за прошлое. Но Лизавете Михайловне плохо верится в эти письма; зорко стережет она, чтоб любопытный детский глазок не заглянул как-нибудь в эти безнравственные раскаяния. Да! Прозорова лучше первому встречному поверила бы теперь своих детей, чем их отцу… Вот Лизавета Михайловна три года не видалась с ним, — и ей все равно, если она и никогда больше не увидит его; последнее даже лучше было бы. И все-таки что-то глубоко оскорбительное сказывается ей порой в той мысли, что она не смеет ни на минуту доверить мужу своих детей. Довольство тоже не радует Прозорову. Лизавета Михайловна инстинктивно чувствует, что довольство это куплено ценою многих, неведомых ей нужд, хоть она и не причастна им прямо. Наделяемое рукой нелюбимого и неуважаемого ею человека, оно, хотя и смутно, представляется ей подчас каким-то обидным подаянием; ей постоянно мерещится в нем что-то темное, что-то идущее вразрез с последним словом, которое слышала она от умирающего отца. Такое нравственное иго невыносимо, под бременем его ломятся лучшие человеческие натуры, если не поддержит их вовремя твердая, честная, любящая рука. А многим ли посылает судьба такую руку? Может быть, пятая часть наших кладбищ удобрена жертвами подобного нравственного ига — этого вечного спутника русской женщины! Но могильные кресты неохотно делятся с нами своими тайнами…