— А далеко это? — полюбопытствовал доктор, насторожив уши.
— Да сейчас же за рекой, первая деревня на горе; версты четыре, не больше, будет. Хатка у меня своя, чуть не своими руками срубленная; хозяйство маленькое водится, а в бане… ну-ка, вот догадайтесь-ка вы, умный человек, что у меня в бане? — спросил Матвей Николаич с широкой улыбкой, обратившись к Ельникову.
— Ну… трудновато угадать, — заметил Анемподист Михайлыч, почувствовавший вдруг большое уважение к Варгунину.
— Уж именно, батюшка, трудновато: школа у меня там деревенская помещается.
— Так вы, стало быть, по части разведения школ-то дока уж, Матвей Николаич? А ведь ни слова мне не сказали раньше об этом, в первый раз слышу. Недобрый какой! — сказал Светлов с ласковой укоризной.
— Не случалось, батенька; давно ли мы и знакомы: в четвертый или пятый раз, кажется, и видимся-то всего; а вот теперь к слову пришлось, так и сказал.
— Какая же это школа? — спросил Ельников, — то есть на чей счет она содержится?
— Да моя собственная школа. Кстати, вы не проговоритесь где-нибудь об этом… чувствуете?
— А! Вон оно что… — заметил Светлов, с каким-то особенным удовольствием посмотрев на Варгунина.
— Да вы не представляйте себе, что это и в самом деле школа, со всеми атрибутами, то есть. Это просто, батенька, баня — говорю я; чистенькая, разумеется, — вот и все. Мальчуганы босоногие сидят, — кто на лавку, а кто и на полок заберется; иной раз между ними и дед с седой бородой торчит, да тоже тычет указкой в книгу… всякие у меня водятся. Зато в деревне теперь только шестеро всего и неграмотных-то, не считая баб да совсем малолетних ребятишек. В последнее время, впрочем, и баб приохотил, начинают похаживать, особливо красные девушки; теперь и их доверие на моей стороне, а то сначала все как будто опасались чего-то. Я потому школу в бане устроил, что в хату-то ко мне частенько посторонние из города заглядывают, — так чтоб дела пустяками не испортить…
— Значит, Светловушка у вас еще не был? Вы где же познакомились-то с ним? — спросил Ельников.
— У Шустова в библиотеке встретились. Он мне, батенька, нечаянно на мозоль наступил; с этого у нас и разговор начался, — улыбнулся Варгунин своей широкой улыбкой.
— Ведь я тебе рассказывал тогда. Экая у тебя, брат, память-то девичья! — заметил Анемподисту Михайлычу Светлов, шутливо покачав головой.
— Да, да; теперь вспомнил, действительно. Так это об вас шла тогда речь? Уж и насмешил же, батюшка, он меня в то время, — сказал доктор, садясь возле Матвея Николаича.
— Да мы и всю библиотеку тогда насмешили, батенька. — подтвердил Варгунин. — Вообразите: он стоял на скамейке, — на верхней полке шкафа книги просматривал, а я подле стоял — тоже рылся в книгах. То ли он увлекся, задумался, или что, только оступился вдруг да каблуком-то и хвать мне прямо в самую мозоль; да так, батенька, больно, что я даже вскрикнул, и уж сам теперь не соображу хорошенько, как мы очутились с ним потом оба на полу, сидя друг против друга. Я говорю: «Вы мне на мозоль, милостивый государь, наступили»; а он говорит: «А вы зачем меня, говорит, толкнули, милостивый государь?» Ему показалось, видите ли, что я его толкнул; он думал, что оттого и соскользнул со скамейки. Так мы тогда, сидя на полу, и объяснились, и познакомились тут, отрекомендовались друг другу по всем правилам…
Матвей Николаич добродушно захохотал. Александр Васильич с Ельниковым дружно последовали его примеру.
Долго еще длилась в этот вечер их оживленная беседа. Возвратившиеся домой, часов в одиннадцать ночи, старики Светловы не могли переждать веселого говора в комнате сына; они поужинали одни, выслав гостям его по порции бифштекса, и улеглись. Правда, громкий голос Варгунина долго еще возмущал уши Ирины Васильевны, но понемногу и она заснула под этот общий веселый говор. А жаль: именно в ту минуту, как стала забываться старушка, Матвей Николаич рассказывал самые интересные вещи о своем прошлом. Вино и неожиданное сближение с Ельниковым после их первоначальной легонькой размолвки совершенно развязали ему язык. Тут бы из первых уст прослушала Ирина Васильевна так сильно пугавшую ее историю «покушения» — «старые грехи», как называл эту историю сам рассказчик. Во многом бы, может быть, изменила старушка свой взгляд на «косматого», даже примирилась бы с ним, пожалуй; да вот видите же! — как на грех в это время заснула. А был один человечек, очень маленький человечек, который не проронил ни слова из занимательной исповеди Варгунина; это был именно Владимирко, воровски покинувший мать и подслушивавший у дверей, сидя на корточках, босой и в одной рубашке. Он порядочно продрог тут, но не ушел раньше, пока не дослушал самого интересного. И мы не поставим этого в вину маленькому человечку, не назовем его поступка нехорошим именем по двум, очень уважительным, причинам: во-первых, потому, что мальчик никому, кроме брата, ни слова не проронил на другой день о том, что слышал, а во-вторых, и потому еще, что Александр Васильич сказал ему как-то раз, что он, Владимирко, может во всякое время свободно присутствовать в его комнате, о чем бы там ни говорилось, Владимирко это хорошо понял, и если слушал теперь у дверей, а не в самом кабинете брата, то имел на это достаточное для ребенка его лет основание: ему просто лень было одеться, а показаться в своем настоящем виде он совестился. Впрочем, надо сказать и то, что Владимирко, как только вернулся с стариками домой, сейчас же явился к Александру Васильичу и поздоровался с его гостями; но старики потребовали его к ужину, а потом ему пришлось раздеться, чтоб не остаться в сильном подозрении, тем более, что сестра зорко начала следить за ним в последнее время. Что в поступке мальчика не было и тени чего-либо дурного, лучше всего свидетельствовало то обстоятельство, что на другой же день утром он, воспользовавшись удобной минутой, передал брату свои маленькие думы по поводу подслушанной им вчера беседы, расспрашивая Александра Васильича обо многом, чго казалось темным детскому умишку. Стало быть, он не прятался с своим поступком, не чувствовал за ним ничего нехорошего. «Косматый» ему очень понравился.