— А где же отец? — спросил молодой Светлов, когда мать освободила его на секунду.
— И мы, брат, здесь налицо, — послышался позади его бодрый стариковский голос. — Здорово, парень!
Старик Светлов хотя и спокойно обнял сына, но сквозь суровые черты его лица просвечивала глубокая, как бы затаенная радость, а в глазах замечалось то особенное выражение, какое всегда принимают они перед набегающими слезами.
— Каким, брат, ты, однако, иностранцем смотришь! — говорил он, весело и самодовольно оглядывая сына, — не узнал бы я тебя, кабы на улице встретился… Бородища-то какая!
— А у самого-то у тебя что? Как эмигрант какой весь оброс бородой… — радостно шутил молодой Светлов. — А вот ты, мама, так похудела сильно. Да я на тебя еще и не посмотрел хорошенько, — спохватился он вдруг и взял старушку за плечи. — Постарела-то как! сколько волос-то седых… батюшки!
— Молчи, Санька, теперь поправлюсь. Вишь, радостей-то у нас немного было, да и по тебе-то сильно уж я скучала. Как он там, думаю, мой батюшка, живет на чужой-то стороне, бедствует, поди, все?
— Да ведь я же тебе писал несколько раз, что живу отлично…
— Да, как же! так я тебе и поверила. Ты ведь гордец, я знаю: хоть и тошно придется, да не напишешь.
— Эх, мать! было о чем беспокоиться, — сказал старик Светлов, совершенно развеселившись, — ты посмотри-ка на него хорошенько: этакие ли пропадают?
— Ну, уж ты, отец, шутник! Этакие-то, батюшка мой, еще скорее пропадают…
— Правда, правда твоя, мама… — отшучивался сын. — Что же это я! а где же Владимир-то? — спохватился он снова и побежал прямо в спальню.
— Да видишь, он еще не разгулялся хорошенько, — спал. Ну, да и неодетый… Стыдится петербургскому-то гостю показаться в неприличном виде. Мы уж теперь гимназисты ведь! — шутила старушка, следуя за убежавшим сыном. — Владимирко! — подошла она к кровати, стоя возле которой приезжий Светлов тормошил уже и целовал стыдливо кутавшегося от него в одеяло полнощекого мальчика, — ведь это брат приехал, Саша… Вставай, батюшка!
Мальчик мало-помалу разгулялся, но все еще конфузливо и недоумеваючи поглядывал на брата, полуразинув рот. Он точно никак не мог справиться с мыслью, что этот высокий, такой красивый и так славно одетый мужчина с бородой — тот самый брат его, Саша, которого он припоминал себе всегда довольно смутно, но о котором так много наслышался и от родных и от посторонних. Ему было и жутко как-то, и удовольствие большое он чувствовал.
— Ну, узнал ты меня? — тормошил его брат.
— Постойте!.. — стыдливо барахтался Владимирко, — всю мне шею бородой искололи…
— Погоди, погоди! — смеялся отец, — он тебя еще не так… Он ведь бедовая голова, парень.
— На радостях-то я и позабыла совсем, — спохватилась мать, с усилием отрываясь глазами от возившихся братьев, — чем же мы будем угощать-то дорогого гостя? Ты чего, Саня, хочешь? Чай станешь пить или закусить чего хочешь?
— Чего тут спрашивать еще! Вели-ка, брат, лучше, мать, всего понемножку изладить. Он ведь с дороги-то небось порядочно проголодался, — заметил радушно отец.
Оленька тотчас же опрометью бросилась на кухню распорядиться.
— Ты, Оля, очень-то не хлопочи обо мне, — закричал ей вслед молодой Светлов, — я ведь на этот счет неприхотлив.
— Ты, парень, водки не хочешь ли выпить с устатку? — спросил его старик.
— Да, пожалуй, рюмку с удовольствием выпью.
— Давно бы ты сказал. Ты, братец, не церемонься и извини; мы ведь, покуда еще не обнюхаем тебя со всех сторон, все будем ходить как ошалелые. Это уж, брат, такое положение у нас, — и старик, горячо обняв сына, повел его в свой старомодный кабинет, куда вслед. sa ними поспешила и мать.
Старики сели рядом на диван, а сын поместился напротив, в кресле. Через минуту к ним присоединилась и Оленька, взобравшаяся на отцовский письменный стол.
— Ну, как же вы тут поживали-то без меня? — заговорил молодой Светлов.
— Да как, батюшка, жили? Жили, как всегда. Отца-то вон со службы вытурили… — пожаловалась мать.
— То-то ты и бороду-то отпустил, — заметил Светлов отцу. — Как же это случилось, что ты в отставку вышел?1 Неприятности были какие, что ли?
— Какие, братец, тут неприятности! Просто призвали, да и сказали: извольте-ка, мол, подавать в отставку. Ты, дескать, уж стар, пора отдохнуть, надо и честь знать; солдату, мол, так и тому двадцать пять лет службы полагается, а ты ведь уж тридцать пять лет служишь! Не мешает, дескать, и молодым дорогу дать. Что, брат, станешь делать! Плетью обуха не перешибешь… — говорил грустно старик.
— Но… гнать человека насильно из службы только потому, что он тридцать пять лет прослужил честно! — возмутился сын.
— Хе, парень… мало ли у кого что как называется, а по-ихнему это — чивилизачия. Так вот ты и толкуй с ними!
— А тебе бы наплевать на них, да и поискать частной службы? Ведь тебя здесь все знают.
— И искал, братец, ходил, кланялся, — смеются. Полноте, говорят, Василий Андреич, шутить вам: мы сами-то еще сбираемся попросить у вас местечка, как завод где-нибудь откроете. Чиновник, думают, — воровать станет… ну, и отшучиваются.
— Да ведь тебя же считали всегда честным человеком? — заметил сын удивленно.
— Так что ж такое, что считали? И теперь, может быть, считают, а места все-таки не дают…
Старик тяжело вздохнул, закурил свою коротенькую, лет двадцать неизменно служившую ему, насквозь пропитанную табаком трубку и как-то сосредоточенно-грустно стал потягивать из нее дым.
Молодому Светлову стало жаль отца.
— Эх, папа, папа! погоди: авось и на нашей улице праздник будет… — сказал он, стараясь развеселиться.
— Нет уж, брат, парень, на нашей-то его не будет, хоть бы на твою-то достало, так и то ладно, — еще тяжелее вздохнул старик.
— Ну, будет тебе, отец, ворчать. Кто в этакий день печалится! — заметила старушка мужу и стала с любовью вглядываться в сына.
— Да я и не печалюсь, мать, а надо же мне чем-нибудь похвастаться петербургскому-то гусю… — лукаво подмигнул ей старик на сына и снова повеселел.
— Я вот теперь смотрю на тебя, Саня, да и думаю: Санька мой как Санька, а только чего-то шибко переменилось у тебя, и разговор-то совсем какой-то другой будто стал, и есть вот чего-то такое… ну, не могу я тебе никак рассказать этого… То ли ты похудел, то ли ты поздоровел — не разберешь… — говорила старушка, все пристальнее и пристальнее вглядываясь в сына.
— Совсем иностранец, мать, — со смехом поддержал ее старик. — Да уж ты, парень, не оборотень ли какой? — обратился он с тем же смехом к сыну.
— Еще что выдумал, отец, прости господи! — встревожилась старушка и перекрестилась.
— Не провалился от креста? — ну, значит, не оборотень, — продолжал добродушно подсмеиваться над ней муж.
— В самом деле, Александр, ты сильно переменился, — заметила Оленька брату.
— Охотно верю, — ответил он улыбаясь. — Ты вот тоже переменилась: уж невестой смотришь.
Оленька хотела еще что-то сказать, но в эту минуту в кабинет вошла ее горничная, Маша, с подносом в руках. На подносе стояли две тарелки — одна с дымившимся бифштексом, а на другой лежали нарезанный тонкими ломтиками черный хлеб, вилка и ножик. Маша посмотрела на приезжего искоса, но с большим любопытством. Она, видимо, успела уже принарядиться для гостя. Старик Светлов засуетился, полез в маленький шкафик, стоявший тут же в кабинете, в углу, и достал оттуда графин с водкой и рюмку. Потом он сообразил что-то, опять полез в шкафик и, наконец, с некоторым торжеством вынул оттуда бутылку мадеры, с незапамятных времен хранившуюся в этом шкафике.
— Уж такой, брат, мадерцой угощу тебя, что пальчики оближешь! — похвастался он сыну. — Это мне еще покойный преосвященный Ириней подарил. Так вот тут с тех пор и стояла все, как будто знал — не трогал. Вот теперь и пригодилась…