Полицеймейстер сконфузился, торопливо всунул обратно в портсигар вынутую было оттуда папироску и в пять минут окончил переборку бумаг. Их завернули в большой газетный лист и скрепили двойными печатями — хозяина и полиции.
Градоначальник пощупал сверток рукой, как бы желая удостовериться в его прочности.
— Теперь… мне придется попросить вас с собой, — уже несколько высокомерно отнесся он к Светлову. — Есть ли у вас на кого оставить квартиру?
Александр Васильич ответил утвердительно, запер письменный стол, попросил позволения написать матери записку, запечатал ее вместе с ключами и вручил пакет Бубнову — для надлежащей передачи.
— Тут и о вас написано, — коротко сообщил ему Светлов. — Завтра утром отнесите.
Сердце отставного солдата чуяло что-то недоброе, когда тот, со свечой в руке, провожал до крыльца своего барина, уходившего вместе с полицией, и если б в эту минуту молодой человек был менее занят собственными мыслями, он наверно заметил бы, как старик раза два утер себе кулаком правый глаз…
Семья Светловых вернулась с именин довольно поздно, и потому Ирина Васильевна, против обыкновения, проспала на другой день раннюю воскресную обедню. Это случалось с старушкой чрезвычайно редко и очень огорчило ее.
— Вот помяни ты мое слово, отец, что у нас чего-нибудь да случится, — сообщила она за утренним чаем мужу, — еще и звон ведь слышала спросонок-то, а не встала, грешная!
Записка Александра Васильича, принесенная через несколько минут Бубновым, явилась как бы нарочно для того, чтобы подтвердить и укоренить еще больше в старушке одну из ее обычных примет.
«Меня, кажется, арестуют, мама, — писал Светлов, — но, ради бога, не тревожься: я совершенно прав и докажу это во что бы то ни стало. Бубнов останется во флигеле до первого числа, — я ему сказал и заплатил деньги вперед. Не тревожься. Крепко целую тебя и папу».
Приложенные к записке ключи с резким звуком выпали из задрожавших рук Ирины Васильевны, когда она нетерпеливо пробежала глазами неожиданное извещение сына. Старушка не могла сперва произнести ни слова, точно ей сдавили горло; крупные слезы текли у нее по щекам.
— На-ко, отец… прочитай-ка… что Санька-то… — сказала она, наконец, но не договорила и громко зарыдала.
Василий Андреич растерялся немного и сам, прочитав записку; он, впрочем, должен был сделать порядочное усилие над собой, чтоб не подать повода жене думать, что и его также поразило коротенькое сообщение Александра Васильича.
— Чего тут плакать-то?.. — заметил ей старик, угрюмо смотря в сторону. — По-о-делом вору мука! — махнул он рукой немного погодя и ушел просить совета у своей любимой трубочки.
Но Василью Андреичу на этот раз не так-то легко было отделаться от слез Ирины Васильевны; ему пришлось даже, скрепя сердце, отправиться к полицеймейстеру, чтоб навести справки о сыне, когда последний не вернулся домой и после обеда. Самого полицеймейстера старик не застал, а письмоводитель канцелярии мог сообщить ему только, что «полковник вернутся не скоро, разве поздно вечером», и прибавил, что «к завтрешнему утру, пожалуй, можно будет справиться об этом». Таким образом Василью Андреичу пришлось вернуться ни с чем и ждать, что скажет томительное «завтра». К немалому утешению Светловых, к ним, вскорости после возвращения старика, зашел Ельников. Доктор, как говорится, едва приплелся, был весь закутан, кашлял больше обыкновенного и вообще казался больным не на шутку: он, действительно, уже три дня не выходил из своей квартиры и теперь явился только потому, что еще накануне получил доставленное ему Бубновым письмо Александра Васильича. В этом письме Светлов, извещая Ельникова об аресте друзей, сообщал ему между прочим, что, может быть, сегодня же будет взят и сам, и просил доктора, если можно, навестить в воскресенье стариков да присмотреть за вечерним уроком. Анемподист Михайлыч просидел у Светловых недолго — несколько минут, не больше; сегодня особенно раздражительная, но трезвая и отчасти насмешливая речь его значительно успокоила хозяев большого дома. Простившись с ними, Ельников завернул оттуда во флигель, с намерением остаться там прямо на урок и, в ожидании его, полежать у Александра Васильича на диване; хотя до начала занятий оставалось еще часа два с лишком, но доктору не захотелось идти домой — студиться лишний раз.
В кабинете Светлова, на его письменном столе, Анемподист Михайлыч нашел и распечатал какую-то форменную бумагу с печатным бланком директора училищ Ушаковской губернии. Бегло прочитав ее, Ельников многозначительно покачал головой.
— Подарок этот недавно принесли? — необыкновенно желчно спросил он у сторожа, закусив нижнюю губу.
— Вчерась еще, сударь, — как только что барин уехали, — пояснил Бубнов.
Доктор опять покачал головой, присел к столу, написал что-то крупными, как говорится, евангельскими буквами на целом листе бумаги, вручил его с каким-то глухим, отрывистым распоряжением сторожу и ушел, желчно сказав:
— Да хорошенько, батюшка, приляпайте!
В тот же день вечером, незадолго до обычного часа воскресного урока, кучка рабочих, человек в пять, стояла перед наглухо затворенной, против обыкновенния, дверью флигеля и с удивлением рассматривала прилепленное на ней объявление, набросанное нетвердой рукой Ельникова и гласившее, что школа закрыта по распоряжению начальства. Рабочие настолько уже выучились грамоте в светловской школе, что могли сами и без труда прочесть теперь эту краткую, выразительную надпись.
— Ишь ты… закры-ы-ли! — сказал один из них, как-го печально-оторопело посмотрев на остальных.
— Что-о за оказия, братцы! — заметил другой, почесав ладонью у себя за ухом.
— Постучать, слышь, надоть, — предложил кто-то.
Постучались, — сперва тихо, но дверь не отворялась; постучались еще раз, громче, — вышел Бубнов.
— Что, господа честные? — сказал он, очевидно, в дурном расположении духа. — Домой надо уходить…
Рабочие молчали, тревожно переминаясь на месте.
— Хозяина-то бы вот самого повидать нам хотелось, — заметил подошедший тем временем Савельич, узнав от других, в чем дело.
— Хозяина-то?.. — смущенно переспросил сторож. — Да где его взять? Барин-то мой, может, теперь уж в остроге сидит…
— Эвона! Статочное ли это дело? Да за что ж так? — заговорили в один голос рабочие, сильно пораженные неожиданным заключением Бубнова.
— А уж про то начальство ведает, — пояснил он сурово.
— Хороший, слышь… душа-человек был! — грустно помянул кто-то добрым словом Светлова.
— Известно, как есть человек был! — с чувством отозвался другой.
— Эко ты горе какое! — пособолезновал третий, отходя немного в сторону и сморкаясь в полу своего дубленого полушубка.
Наступило общее затруднительное молчание.
Между тем к прежней кучке народа прибавилась понемногу новая; иные только что пришли. Праздничный, несколько щеголеватый наряд рабочих, резко противоречивший их печальным лицам, придавал этим последним какую-то особенную трогательную выразительность. Кто-то из новоприбывших — должно быть, совсем недавно поступивший в школу — подошел близехонько к двери флигеля и стал по складам разбирать негостеприимную надпись.
— Да уж тепериче, брат, хоть читай — не читай, а все не обучишься как следует, — несколько шутливо заметил плохому чтецу разговорчивый плотник.
В другое время эта шутка, может быть, вызвала бы общий смех; но в настоящую минуту она раздалась как-то заупокойно среди безмолвствовавшей толпы.
— Что ни толкуйте, господа честные, а уходить надо, — заключительно обратился к рабочим Бубнов и сурово захлопнул за собой дверь.
— И взаболь, что ж мы тут станем стоять без пути-то, братцы? Вали по домам! — пригласил Савельич остальных.
Знакомый уже нам, широкий в кости кузнец неожиданно выступил на сцену.
— А что, робята, ежели тепериче в острог к учителю сходить? — спокойно предложил он, очевидно, готовый на эту смелую попытку.
— Сичас видать, что кузнец: закалена, видно, шуба-то. Поди-ка ты какой бойкий! — трусливо отозвался в толпе один тщедушный мастеровой, по-видимому из портных.