Выбрать главу

Александр Васильич тихо наклонился к матери, обнял ее и долго-долго целовал ей голову. Ирина Васильевна неслышно плакала под обаянием какого-то невыразимого, более светлого, чем тяжелого чувства: старушке казалось, что сын ее воочию стоял теперь перед ней на той недосягаемой высоте нравственной чистоты, на какой она видела его изредка только в своих задушевных мечтах. Лизавета Михайловна, совершенно притаившись на своем месте, так что о ней можно было забыть, с напряженным вниманием и интересом следила за этой неожиданной сценой; у нее у самой дрожали на ресницах слезы.

— Простите меня, дорогая Лизавета Михайловна, если мы невольно позволили себе нарушить покой и вашего душевного мира, — обратился к ней Светлов, когда утих порыв его ласк, — я считаю вас, во многом, родной мне…

— Вы только еще больше сблизили сегодня это родство… — тихо ответила она, потупляя глаза.

— И вправду! — подхватила старушка, — Лизавета Михайловна теперь совсем как будто родственница стала. Вот кабы вы замужем не были, — ласково обратилась она к Прозоровой, — и пара была бы моему Саньке.

Лизавета Михайловна вся горела: самая сокровенная мысль ее была обнаружена.

— Заметьте при этом, что мама — не особенная охотница до свадеб, — весело молвил ей Светлов, любуясь смущением молодой женщины и, так сказать, подливая на огонь масло.

Прозорова чувствовала, как сильно забились у нее виски и сердце, как на минуту потемнело у ней в глазах, и вдруг, не помня себя от волнения, она сказала, ни к кому, впрочем, не обращаясь:

— Да! я умела бы любить его и беречь…

— Так станемте же любить и беречь друг друга! — серьезно, с глубоким чувством проговорил Александр Васильич, опять взяв ее за обе руки. — Вот, мама, видишь: в этих грязных стенах люди переживают иногда дорогие, лучшие минуты своей жизни!..

При других, менее исключительных обстоятельствах тонко-разборчивое ухо Ирины Васильевны, вероятно, не совсем благосклонно выслушало бы эти, так нечаянно высказанные, полные затаенного смысла, признания; но теперь, под обаятельным влиянием теплых речей и ласк горячо любимого сына, старушке было не до того. Она заметила только:

— Уж чего бы это, батюшка, и на свете такое было, прости господи, кабы люди не берегли да не любили друг друга!

— Аминь! — как-то радостно заключил Светлов и еще раз, еще крепче обнял добродушно улыбнувшуюся ему мать.

Понемногу тон их разговора переменился. Александру Васильичу пришлось подробно рассказать своим гостям, что он делал у прокурора и как его принял тот. Нового, впрочем, оказалось немного в рассказе Светлова; все дело сводилось к тому, что один горячился и беспрестанно повторял: «Против вас имеются очень сильные улики в подстрекательстве», — а другой спокойно возражал ему: «Представьте мне прежде эти улики».

— Из всего допроса я вывел одно — что ко мне хотят привязаться и сделать меня во что бы то ни стало виноватым, — заключил Александр Васильич. — Вообще, — прибавил он, — фабричная история, кажется, тут только предлог: им, по-видимому, что-то другое хотелось выведать от меня…

— Молчи, Саня! — заметила ему мать, — ужо вот я сама поеду, попрошу генерала, так тогда…

— Ну, нет, мама, ты этого не делай, если не хочешь поставить меня в положение еще более тяжелое, — с живостью перебил ее Светлов, — я даже не в состоянии буду уснуть сегодня ночью, если ты не дашь мне теперь же слова… ни во что не вмешиваться.

Ирина Васильевна стала было доказывать сыну всю пригодность и необходимость подобного обращения к защите его превосходительства, но в конце концов старушке все-таки пришлось отказаться от своей мысли и дать слово Александру Васильичу — оставить в покое представителя местной власти.

— Вот когда мы с тобой сами сделаемся генералами, тогда и будем водить с ними знакомство, — шуткой отделался Светлов от дальнейших настояний матери.

Эта маленькая размолвка не помешала, однако ж, дамам просидеть у Александра Васильича довольно долго; они только тогда уже начали собираться домой, когда проводивший их к арестанту солдатик, слегка приотворив дверь каземата, стал то и дело просовывать в нее из коридора свое тупое лицо, ясно теперь выражавшее, впрочем, окончательную потерю терпения.

Прощаясь с сыном, Ирина Васильевна опять не могла удержаться от слез.

— Знаешь что, мама? — сказал ей Светлов, — у меня к тебе просьба есть, и очень серьезная просьба…

Старушка посмотрела на него с удивлением; но, очевидно, она готова была исполнить все, о чем бы он ни попросил ее.

— Не езди ты, милая, сюда в другой раз… — продолжал Александр Васильич, стараясь придать как можно больше правдивости и искренности своим словам. — И знаешь почему, мама? Ты ведь не в силах относиться спокойно к моему настоящему положению, — иначе и быть не может; а между тем уже один твой страдальческий вид способен каждый раз расстроить меня, отнять необходимую ясность и силу у моего ума, тогда как они-то именно и нужны мне теперь всего более, чтоб оправдаться…

Говоря это, Светлов заботился, разумеется, не о себе; но для Ирины Васильевны было совершенно достаточно подобного основания, чтоб не противоречить своему любимцу.

— Только бы поскорее выпустили-то тебя, Санька, а уж я, нечего делать, посижу, грешная, дома… — с величайшей покорностью согласилась старушка и снова принялась плакать. — Что понадобится — пиши с Лизаветой Михайловной, — с ней и пошлем тебе; а то и отец приедет: может, уломаю я его как-нибудь… — говорила она сквозь слезы, уже уходя и поминутно оборачиваясь, чтобы еще раз обнять сына.

Но Василья Андреича трудно и почти невозможно было «уломать», когда какая-нибудь упрямая мысль гвоздем сидела у него в голове. Тем не менее этот блистательный подвиг был совершен, и совершил его не кто иной, как Владимирко. «Поедем» да «поедем к Саше» — дней пять сряду приставал он неотступно к отцу. Дело в том, что с той самой минуты, как в стенах большого светловского дома, с некоторой таинственностью и даже ужасом, произнесено было впервые слово «острог», последний получил в глазах мальчугана интерес и значение как бы какого-то громадного небывалого и никогда еще не виданного им фейерверка, который, во что бы то ни стало, надо было увидеть, — по крайней мере в такой именно силе чувствовалось это желание самому Владимирке. На его ежеминутные приставанья старик отвечал сперва только одним угрюмым «отвяжись» да усиленным сопеньем своей трубочки; потом, как бы не выдержав натиска дальнейших приставаний, Василий Андреич стал отговариваться уже мягче — и, наконец, на шестой день утром внезапно объявил:

— Не ходи ужо либо сегодня, Вольдюшка, в гимназию-то: к брату поедем.

Это утро было настоящим праздником для Ирины Васильевны; она даже свечу затеплила перед образом в своей спальне.

— Слава тебе, господи! едет… — сдержанным шепотом говорила старушка дочери, усиленно придумывая, «что бы такое послать еще Саньке». — Да как же, Оля! — твердила она, — ведь какой грех-то был бы потом отцу на том свете… ты подумай-ка, матушка! Право, все сердце у меня изболело эти дни…

Свидание старика Светлова с арестантом-сыном произошло довольно холодно. Василий Андреич, особенно вначале, видимо дичился его или, вернее сказать, конфузился: родительская совесть заговорила понемногу в старом упрямце и теперь громко начинала протестовать против его предыдущего упорного отчуждения от родного детища. Видя это, Александр Васильич чувствовал, с своей стороны, что не может быть искренним, как бы хотел, и потому тяготился отчасти и сам неожиданным приездом отца. Когда после первых, заметно натянутых приветствий и расспросов речь зашла каким-то образом об Ирине Васильевне, молодой Светлов заметил: