— Маме, право, стоит позавидовать: у нее — геройское сердце.
Василий Андреич тотчас же обиделся: ему послышался в этом замечании косвенный намек на отсутствие героизма в собственной особе.
— То-то ты, видно, и стараешься мать-то в постель уложить! — проговорил он с горечью.
Александр Васильич, в свою очередь, вспыхнул; он посмотрел на отца в упор.
— Если ты, папа, приехал сюда только затем, чтоб оскорблять меня в этом подневольном углу, — холодно и гордо сказал Светлов, — то, право, судя по недавнему опыту, ты мог бы сделать то же самое и не выходя из дому.
— Ну, ну… уж, разумеется, я один кругом виноват! — с прежней горечью отозвался Василий Андреич, очевидно, еще больше задетый теперь за живое.
Александр Васильич промолчал; он переносил в эту минуту своего рода пытку: ему и жаль было старика, и сознавалась им в то же время роковая невозможность вести себя иначе, чем до сих пор.
— Мне, парень, что! — продолжал Василий Андреич, не дождавшись возражения от сына, и голос его зазвучал уже как-то мягче. — Делай, как хочешь, — по мне все равно; я уж рукой махнул на все… А ты вот о себе-то подумай: ведь пропадешь ты эдак ни за копейку… бесшабашная голова!..
— Так научи же меня, папа, чтобы я мог дороже продать свою жизнь, — с глубоко затаенной скорбью молвил Светлов, — кругом, у всех, — везде, куда ни оглянешься, она пропадает даром; а я бы не хотел этого…
— На службу ты не поступа-аешь… — уклончиво заметил старик, — кто тебя знает, что у тебя в голове!
— Эх, папа! многое шевелится в ней, да беседовать-то об этом она привыкла только с подушкой… — как-то задумчиво сказал ему сын и тихо забарабанил пальцами по столу.
В таком роде, длилась с полчаса их несговорчивая беседа. Василий Андреич прежде всего вынес из нее какое-то смутное предчувствие будущих бед, на каждом шагу грозивших впереди его сыну; но, кроме того, было в ней и что-то отрадное для старика, — что именно такое — он не мог бы сказать и сам, а было что-то… Во все время этой беседы, или, вернее сказать, в продолжение целого визита, Владимирко, усевшись на постель и тесно прижавшись к брату, упорно молчал, зорко поглядывая оттуда вокруг, точно мышка из своей норки. Александр Васильич, сильно ему обрадовавшийся, несколько раз пробовал заговаривать с ним, даже принимался было тормошить его, но мальчуган только уклончиво жался в угол кровати да отделывался двумя-тремя односложными словами; а между тем, судя по глазам, «химика» сильно тянуло на разговор. Впрочем, секрет такого молчаливого поведения Владимирки объяснялся весьма просто: его стесняло присутствие отца, с старшим братом мальчик привык беседовать нараспашку только с глазу на глаз, а так, для одного виду, говорить, по его ребяческому соображению, не стоило.
Но зато в душе Владимирко торжествовал: ему удалось побывать в остроге.
— Не страшный совсем острог-то этот! — пренебрежительно сообщил он в тот же вечер на кухне своему «наилюбезному камердинеру», — только погребом пахнет. И солдат там ключами побрякивает… как наша Акулина, когда сливки из погреба достает; мама еще все говорит ей: «Сильно-то не закрывай — прокиснут». А человек, Ваня, может прокиснуть, а? — смешливо заключил «химик».
Предлагая такой, по-видимому, наивный вопрос, Владимирко был совершенно прав: разве люди — не те же «сливки» жизни?..
III
«ЧТО БЫ ТАМ НИ ДУМАЛИ ЛЮДИ!»
Вот уже пятая неделя подходила к концу с того времени, как началось следствие по фабричному делу, а Светлова все еще не выпускали на волю. Однажды утром, получив дозволение погулять на острожном дворе, молодой человек нечаянно наткнулся там на Семена Ларионыча, разгребавшего в числе других арестантов выпавший накануне глубокий снег.
— Лександру Васильичу наше глубочайшее! — дружески поздоровался с ним издали староста. — Вот где бог привел встретиться!..
К высокому частоколу, ограждавшему двор острога, прислонена была чья-то незанятая лопата.
— Давай-ка я помогу вам, братцы, — сказал Светлов арестантам, бойко принимаясь действовать этой лопатой.
— Ку-у-ды тебе, барин! — иронически заметил ему один из них — востроглазый, насмешливого вида парень, — не по твоим ручкам такая работа… Уж больно горячо принялся: эдак и десяти лопат не снесешь.
Александр Васильич был в обыкновенном дубленом полушубке, купленном и присланном ему незадолго перед тем, по собственному его желанию, Ириной Васильевной; но арестанты, знавшие своих наперечет, сразу догадались, что новый их товарищ явился сюда из «благородного отделения».
— Почем знать вперед, — весело ответил молодой человек на замечание востроглазого парня, — может быть, ты еще скорее меня устанешь.
И он неутомимо продолжал работать, стараясь в то же время, как можно ближе встать к старосте.
— Ну, что? как наши дела с тобой? — вполголоса спросил у него Семен Ларионыч, подвигаясь, в свою очередь, к Светлову.
— Да все по-старому плохи дела, разумеется, — отозвался тот. — Ты что новенького не скажешь ли?
Оказалось, что вопрос этот был предложен небесполезно: у старосты Семена новости посыпались, как горох из мешка. Он, во-первых, сообщил Александру Васильичу, что дня три тому назад Жилинского вместе с дочерью внезапно отправили на жительство в другой, более отдаленный уезд, даже не дав им ни с кем проститься; что дом их в фабрике — запечатан, а все находившееся там имущество, за исключением мебели, отправлено вслед за ними на особой подводе, с старым слугой Казимира Антоныча. Во-вторых, Семен Ларионыч рассказал молодому человеку, что Воргунин содержится на гауптвахте, причем пожаловался еще, что мол, «Матвей Миколаич ведет дело неладно — горячится уж шибко». В заключение же всего, порывшись в карманах своих широких верверетовых шаровар, староста тихонько передал Светлову страшно измятое и засаленное письмо Христины Казимировны, запечатанное серебряным гривенником, следы которого, впрочем, едва только можно было разобрать на обломанном сургуче.
— Да откуда же ты знаешь все эти новости, Семен Ларионыч, и как попало к тебе письмо? — с удивлением осведомился Александр Васильич у своего обстоятельного собеседника.
— У нас свои кульеры на то! — смеясь, отозвался староста, — как почнешь сызмалетства оберегать свою покрышку, гак, небось, всему научишься… Давай-ка, сгребем поскорее эту кучку-то!
И Семен Ларионыч, как ни в чем не бывало, усердно принялся подбрасывать снег; Светлов молча последовал его примеру. Они дружно проработали так по крайней мере с час времени.
— Не скучай, робятыы! — приговаривал иногда староста, обращаясь к другим арестантам и лихо откидывая назад свою и без того набекрень надетую шапку, — работа дело хорошее, от нее блох не заводится…
Семен Ларионыч, как видно, уже и здесь начинал понемногу распоряжаться: на трудящихся отлично действовал его возбуждающий, несколько повелительный голос.
— А что, братцы? — сказал один из них, заметив, что востроглазый парень, сделавший давеча насмешливое замечание Светлову относительно его «ручек», прежде других поставил в сторону свою лопату и стал отирать рукавом градом катившийся с лица пот, — ведь напрасно Демка-то об заклад с барином не бился: проиграл бы теперь косушку-то, а мы бы выпили за их здравие!
— Эх, ты, Демка, сельдевая твоя хвастня! — подхватил другой.
Остальные арестанты поддержали его и общим хором подняли на смех заносчивого товарища, уставшего прежде «барина».
Но самому Светлову было не до шуток: его крепко занимало только что полученное письмо. Тем не менее оно пролежало в кармане Александра Васильича нераспечатанным до самых поздних сумерек, он сделал это с сознательным расчетом: в тоске однообразной острожной жизни молодому человеку хотелось по крайней мере подольше насладиться томительным ожиданием, отрадной мыслью, что впереди у него — заочная беседа с другом, в искренности которого нельзя было сомневаться. Вечером, когда уже совершенно стемнело и говор в соседних арестантских камерах понемногу затих, Александр Васильич выпросил у сторожа — за тройную, разумеется, цену — какую-то тоненькую грязную и вонючую сальную свечку и при ее тусклом мерцании весь погрузился в чтение письма Жилинской, медленно переходя от строки к строке и останавливаясь почти на каждой. Вот что писала Светлову Христина Казимировна: