Надеюсь, тебе ясно, что твои возражения не принимаются и что рассказ о лютне был вполне к месту. А возражал ты просто из упрямства, из желания приписать мне ошибку и безосновательно придраться ко мне. Тебе хотелось показать всем, как ловко ты раскритиковал меня, и заставить отказаться от завершения этой книги. Но клянусь жизнью, если бы ты знал, что я задумал ее с целью развеять твою печаль и позабавить тебя, то не стал бы ни в чем меня упрекать. Так, сделай, ради Господа, милость, потерпи, пока я закончу прясть нить своего повествования, а после этого можешь делать с моей книгой все, что взбредет тебе на ум: бросай ее хоть в огонь, хоть в воду.
А сейчас вернемся к ал-Фарйаку и скажем, что он жил с матерью в их доме и занимался переписыванием. В скором времени из Дамаска пришло известие о смерти отца, отчего сердце ал-Фарйака чуть не разорвалось, и он подумал, что лучше бы лютня оставалась у того, кто ее украл. Мать не выходила из своей комнаты, горько оплакивая мужа — слезы ее не высыхали. Она принадлежала к числу любящих и преданных жен и искренне горевала о своем супруге. И не хотела, чтобы сын видел ее плачущей и тоже ударился бы в слезы. Но ал-Фарйак знал, что она плачет и оплакивал ее тоску и одиночество, а когда она выходила из своей комнаты, утирал слезы и делал вид, что занят переписыванием или еще чем-нибудь. Он тогда уже понял, что у него нет, помимо Господа, другого прибежища, кроме работы, и постоянно корпел над рукописями. Однако с той поры, как Господь создал калам, эта профессия не может обеспечить занимающемуся ею достойное существование, особенно в стране, где за кыршем{38} гоняются, а динару поклоняются. И все же понимание этого улучшило его почерк и заострило его ум.
5
О СВЯЩЕННИКЕ, ЛОВКОСТИ, УСЕРДИИ И СУМАСБРОДСТВЕ
Некто прочел конец предыдущей главы, а тут пришел слуга и позвал его ужинать. Он оставил книгу и сосредоточился на рюмке, тарелке, миске, чашке и других сосудах разных форм и размеров. Потом к нему пришли друзья-собеседники. Один рассказал: Я сегодня побил свою рабыню и отвел ее на рынок, решив продать хоть за полцены, потому что она нагрубила своей госпоже. Другой поведал: А я крепко наподдал своему сыну, увидев, что он играет с соседскими детьми, и запер его в отхожем месте, где он и находится до сих пор. А следующий сказал: Я сегодня потребовал от своей жены, чтобы она открыла мне все, что у нее на уме, все мысли и чувства, которые ее тревожат, а также все сны, которые она видит по ночам, объевшись вечером или одурманенная любовью перед сном. Я пригрозил ей, что если она не скажет мне правды, я нажалуюсь на нее нашему священнику, и он объявит ее неверующей, запретит выходить из дома, а потом вытянет из нее все, что она скрывает и что замышляет. Он сумеет выведать, что она таит, чего боится и чего остерегается, чему она радуется, что любит и чего хотела бы. Я ушел из дома злой и разъяренный, как тигр, и решил, что не помирюсь с ней, пока она не расскажет мне свои сны. Еще один сказал: А я больше тревожусь из-за своей дочери. Сегодня она причесалась, повязала голову, надушилась, нарядилась, приукрасилась [...]{39} и, сияя улыбкой, уселась у окна разглядывать прохожих. Я запретил ей это, и она ушла, но затем, вопреки запрету, снова вернулась на то же место, заявив мне, что она-де что-то шьет для себя. Но каждый взмах иголкой сопровождался двумя взглядами в окно. Я разозлился, вспылил, вцепился в ее расчесанные и заплетенные в косы волосы и вырвал клок. Вот он у меня в руке! И горе ей, если она не раскается, я выдеру ей все волосы. Она словно строптивая молодая кобылка, закусившая удила, не образумит ее ни кулак, ни палка.