Выбрать главу

Когда я взял листок, написанное прочел и смысл его до меня дошел, понял я, что это слова льва, а все, что говорили другие, — пустая болтовня. Я сказал ему: «Будь благословен на вечные времена и делись с желающими учиться плодами своего ума. И проклятие тем богатым, которые не оценили самой высокой меркой твои таланты». Я ушел от него, хвалу ему воздавая и каждое слово его повторяя.

14

ТАЙНА ИСПОВЕДИ

Уф! Слава Богу, наконец-то я скинул с себя бремя макамы и покончил с числом «тринадцать». Мне осталось лишь заставить читателя прочитать ее. Она, хотя и тяжеловата и не столь изящна, как макамы ал-Харири, но все же обладает своими достоинствами и может принести пользу. Надеюсь, вторая будет лучше первой, третья — лучше второй, а четвертая — лучше третьей. Как пятидесятая макама лучше сорок девятой{80}. Не пугайся, я тебе не угрожаю, у меня будет всего четыре макамы, как я и обещал.

А теперь я должен напрячь свои мозги, чтобы извлечь из них глубокие смыслы и облечь их в ясные слова, не пускаясь при этом в болтовню. Ученые называют это, если я не ошибаюсь, осмысленной речью. Подожди, сейчас я их спрошу. Как вы, господа, называете речь, изобилующую смыслами и ясную для читателя? Если сейчас же не назовете, то не упрекайте меня в нарушении правил. Я, будучи реально существующим созданием, ищу то, что так же реально существует, а если осмысленная речь существует, а названия у нее нет, то я, естественно, выбираю существующее, пока вы не договоритесь между собой о названии. Только не спорьте, не ругайтесь, не пререкайтесь и не кричите друг на друга. Наберитесь терпения и спокойно обсудите вопрос, не хватая один другого за грудки и за полы, ведите себя достойно и серьезно. Только серьезный человек может найти нужное название, которое сохранится и, быть может, прославит имя его нашедшего, хотя бы само название звучало легко и игриво. Вы же знаете, что стихи чувствительного поэта отличаются тонкостью, а стихи грубого поэта — тяжеловесностью. Как говорится, слова королей — короли слов. А стихи, сочиненные женщиной, пленяют умы и трогают души, как и сама женщина. Исключение из этого правила составляют только отец и сын. Отец может быть некрасивым, а сын — красавцем. По той причине, что для рождения ребенка требуются двое — отец и мать, и неизвестно, на кого ребенок будет более похож. Отец не может произвести такого сына, какого ему хотелось бы. Сын унаследует какие-то черты отца, но и от матери — сохрани ее Господь — ему достанутся какие-то черты в зависимости от того, чем она восхищалась и что ее волновало, когда она его вынашивала. И сын рождается ни то ни се{81}. Но, как я сказал, это исключение, и оно не распространяется на тех, кто работает в одиночку. Когда человек долго занимается своим делом, его отношение к делу меняется, становится более осознанным и вдумчивым. Это, как сытый повар, который готовит изысканные блюда умело и тщательно, тогда как голодный варит еду на скорую руку и кое-как.

После этого красноречивого отступления и путаного изложения сообщаю тебе, читатель, что как-то пошел ал-Фарйак к священнику, дабы исповедаться ему в своих делах и мыслях. Сначала он спросил, что считается порицаемым. Священник ответил: «Слышал я, что ты сочинял стихи и песни, а это два больших прегрешения, ведущих к возбуждению страстей и падению нравов. Не подстрекал ли тебя нечистый воспевать в стихах женщину с высокой грудью, с румяными щеками, подкрашенными сурьмой веками, с колышущимся задом и тонким станом, с редкими зубами, крепкими ногами, пухлыми руками, с черными волосами, прекрасными глазами, подведенными бровями, с круглым пупком, приятной улыбкой, с легкой походкой, со сладкой слюной и с ароматным дыханием?». «Я делал это, — отвечал ал-Фарйак, — но вижу, что ты превзойдешь меня в этом искусстве: ты так превосходно описал совершенную красоту». Священник возразил: «Сочинительство не моя профессия. Я описываю лишь то, что знаю, а вдохновение мне помогает. А у каждого, кто сочиняет стихи, мозги забиты этими греховными описаниями. Как бы то ни было, все твои любовные стихи должны быть сожжены — по частям и целиком, потому что они сеют соблазн в молодых неокрепших душах, а тебе грозят суровой карой в день Страшного суда». «Как я могу, — воскликнул ал-Фарйак, — разом сжечь то, чему отдал столько бессонных ночей, на что потратил больше сил, чем тратит возделывающий землю или путешествующий ночью. Когда мне удавался один бейт из касыды, мне казалось, что я проделал часть пути к жилищу той, которую воспеваю. А когда завершал касыду, воображал, что дошел до ее жилища, и мне осталось лишь отворить дверь. В отличие от всех прочих поэтов, конец для меня был началом. Поэтому я не писал длинных касыд, боясь удлинить расстояние. Разве справедливо осуждать весь мой труд за допущенные небольшие ошибки? И к тому же я не хочу, чтобы мои стихи читали те, кто их не поймет и кинется расспрашивать знатоков. А те начнут меня порицать, ошибки выискивать и критиковать. Они не увидят в стихах юноши скромного и незнатного ничего, достойного похвалы, и наградой мне с их стороны будут слова: покарай его Бог, разрази его Бог, пусть мать не увидит его живым, пусть не будет у него ни матери, ни отца». На это священник сказал: «Вижу я, ты неисправим в своем упрямстве и закоснел в неразумии. Я не отпускаю тебе твоих грехов и объявлю о них в церкви во всеуслышание». «Не спеши, — сказал ал-Фарйак, — спешка от лукавого. Если я воздам тебе хвалу в длинной касыде, примешь ли ты ее как искупление моих прегрешений? Я мог бы восхвалить в ней также всех монахов и монахинь, всех рабов Господа и Его рабынь, подвижников и подвижниц, отшельников и отшельниц, аскетов и аскеток, паломников и паломниц, проповедников и проповедниц, благочестивцев и благочестивиц, всех молящихся непрестанно и поклоны бьющих неустанно, тех, у кого имя Божие с языка не сойдет и кто чистоту помыслов своих блюдет». Священник долго думал. Казалось, он склонялся к мысли, что в любовных стихах нет большого греха: если, к примеру, большой зад, пухлые руки и пышная грудь описываются в них с натуры, то это все равно, что сказать «восходящая луна», увидев ее восход, или «рассеивающиеся облака», увидев, как они рассеиваются. Преступлением было бы описывать в таких выражениях грудь плоскую, как доска, или ягодицы сухие, как циновка, и уверять читателя, что это не твои измышления. Когда священник все эти соображения в голове своей прокрутил и переварил, он сказал: «Не надо сочинять мне восхваление во искупление грехов, боюсь я, что ты подловишь меня и не отпустишь. По твоим стихам о монахах и монахинях я вижу, что ты прилипчив, как пиявка, и цепок, как птичьи когти. Воспевай лучше святых праведников, всю земную жизнь проведших в аскезе, уповая на встречу с Господом в иной жизни тех, кто носил власяницу, ночью бодрствовал и молился, питался лишь черствым хлебом и чечевицей». «Постой, постой! — воскликнул ал-Фарйак. — Я добавлю к этому, как они ломали зубы и страдали чесоткой. Я забыл тебе рассказать одну историю, слово чечевица мне ее напомнило. Это история о том, как я увел из монастыря одного монашка, а подтолкнули меня на это мои страдания и жажда мести». «Мстительность, — сказал священник, — это больший грех, чем увод монаха из монастыря, потому что пребывание большинства монахов в монастыре не приносит пользы ни им самим, ни другим. А кроме того, возможно, этот монашек женится и наплодит много монахов. Но если ты будешь воспевать монахинь, не смей упоминать об их грудях и ягодицах — у них нет ничего подобного. Жизнь в уединении и постоянное воздержание делают их непохожими на остальных женщин. Мы, служители Бога, знаем это лучше всех». Тогда ал-Фарйак сказал: «Богом тебя молю, которому поклоняются все обитающие на небесах и на земле, скажи, много ли священников, подобных тебе, столь же остроумных и знающих толк в шутке?» Тот ответил: «Это мне неизвестно, я знаю лишь, что мои познания доставляют мне одни страдания, и было бы лучше, если бы я оставался невеждой, как и все мои братья. Кто меньше знает, тому спокойней живется». «Как это?» — спросил ал-Фарйак. «Умеешь ли ты хранить тайну?» — задал ответный вопрос священник. Тот сказал: «Буду нем, как рыба» (однако же сейчас нарушает данное слово). «Хочешь, я расскажу тебе мою историю?» «Сделай милость». «Тогда слушай».