Языр-хан, улучив минуту, вышел из кибитки и позвал Махтумкули, который давно уже ждал, когда его пригласят на маслахат.
Кетхуда́ Бузлыполат, старшина Геркеза, как только Махтумкули вошел в кибитку и стал у порога, ожидая решения, быстро сказал:
— Мы посылаем к шаху самых почтенных аксакалов. Ты слишком молод. Твои румяные щеки могут оскорбить визирей шаха. Нас посчитают несерьезными людьми.
Махтумкули поклонился маслахату и вышел.
Он разыскал свою сестру Зюбейду, отвел ее подальше от кибитки и дал ей гуляку́.
— Милая Зюбейда! Помоги мне, спаси! Передай эту безделицу Менгли. Но, ради аллаха, чтоб никто не узнал об этом. И вот эти стихи передай. И еще скажи ей: как только луна взойдет на небосвод, я буду ждать ее у Сумбара, против горы Сахы-Вакгаз.
С последними словами бедный влюбленный бросился наутек. Зюбейда только головой покачала: «Менгли, конечно, не дурнушка. Но то, что брат называет безделицей — и шахине не стыдно поднести. А стихи зачем? Менгли и первых двух букв не знает».
Он сам был звенящий, как Сумбар. В голове торчали чужие стихи:
— Пришла… «Кто?» — «Милая». — «Когда?» — «Пред утренней зарей». Спасалась от врага… «Кто враг?» — «Ее отец родной».
И трижды я поцеловал… «Кого?» — «Уста ее».
«Уста?» — «Нет». — «Что ж?» — «Рубин». — «Какой?» — «Багрово-огневой».
Он пришел задолго до восхода луны. Горы озарились наконец, а Менгли не приходила. Луна, как лукавая женщина, выглянула вдруг из-за горы словно одним глазком; и это было чудесно — такой вот увидать луну. Но Махтумкули не улыбнулся в ответ, в его сердце верещала бестолковая саранча:
«Где ж любимая? Может быть, лежит, уткнувшись в подушки, и смеется. Или еще хуже — послала подругу сердца поглядеть, стоит ли дурень у реки? А что, если Зюбейда забыла передать гуляку или что-то ей помешало? Пойти спросить у Зюбейды? Но теперь поздно: Менгли придет, а его нет. Она придет! Это ведь не просто — уйти ночью из кибитки. Она милая. Милая».
На Махтумкули, опершись подбородком на гору, смотрит, улыбаясь, луна. Он поднимает лицо навстречу свету, от которого сердце сжимается больно и сладко, и стихи наполняют его.
И вдруг он услышал шелест высохшей травы. Оглянулся. Возле дерева, в прозрачной лунной тени, стояла девушка. Он замер. Стало холодно вдруг, мелкая дрожь волной прошла по спине, стянула плечи.
«Мне надо что-то сделать!» — сказал он себе, но во рту было сухо, как в пустыне, ноги приросли к земле, и сам он закаменел.
Девушка, как джейран, скакнула вдруг на дорогу. Остановилась, обернулась через плечо, засмеялась тихонько и убежала. По-джейраньи. Скок-скок! И — только столбик серебряной тающей пыли над взбитой арбами дорогой.
В изнеможении он лёг на землю, повернулся на спину, луна веселилась и не скрывала своего веселья.
— Аллах, какой же я у тебя дурень! Теленочек! Не стриженный ни разу козлик!
Он вскочил, подошел к Сумбару, встал на колени. Луна и здесь его поджидала. Она рассмеялась ему в лицо, дробясь в волнах, но это был добрый смех. Добрый.
Он снял тельпек и окунул голову в воду.
Она — пришла! Она все-таки пришла! Это счастье.
Она пришла! — пело в нем наутро.
Он простился с домашними и поехал-таки вслед за посольством, держась в полуверсте от аксакалов.
— Она пришла! Она — пришла! — звенел Сумбар, катя ему навстречу синюю воду.
Посольство двигалось медленно. Впереди вздымалось облако пыли: гнали табун ахал-текинцев.
От неторопкой езды клонило в дрему.
И вдруг — цокот догоняющих копыт. Махтумкули обернулся, готовый ударить лошадь плетью, но догонял — отец.
«Неужто прикажет вернуться?» — испугался Махтумкули, останавливая коня.
Отец подскакал, подал Махтумкули небольшой хурджу́н.
— Возьми, сын!
Хурджун был наполнен на четверть, но вес чувствовался.