Выбрать главу

Она замолчала. Потом начался короткий бред, и вдруг ясный голос снова поразил Махтумкули:

— Мы спаслись от пого́ни?

— Спаслись, Акгыз.

— И я спасла твой дастан? Я его спасла?

— Да, Акгыз.

— Покажи мне книгу.

— Акгыз, я сушу ее.

— Хорошо, я верю. Я счастлива, Махтумкули. Так и знай: хоть в последний час, но я получила свою долю счастья.

30
В печалях я провел свои года и миги, И вот коварный рок мой уничтожил труд: Река умчала мной написанные книги,— И слезы горькие рекой из глаз текут.
Нас враг застал врасплох; иные в плен попали; Тетради милые врагов добычей стали; Пять лет моих трудов, моей мечты скрижали — Над ними кызылбаш свершил свой дикий суд!
У бедных пленников все ж есть пути возврата: За сына вступится отец и брат за брата; Ведь золото за жизнь — недорогая плата, И выкуп родичи за пленного дадут.
Меня же рок сразил немыслимым недугом; Мой дух пустыней стал, а был цветущим лугом: Джейхун бушующий стал кызылбашу другом,— И рукопись мою потоки вод несут!
Иной, мужчиной став, нашел в дворце жилище; Иной, весь век трудясь, не видит вдосталь пищи; Иной весь в трауре скитается, как нищий, И отмечает стон любую из минут…
И я такой, увы! Терзаться мне до смерти! Лжив и коварен рок, — ему на миг не верьте, Его намеренья деяниями мерьте,— Он стройный стан Фраги согнул в дугу, как прут.

Это были горькие стихи, но это была жизнь. Жизнь клокотала в жилах Махтумкули.

Рок? Не рок, а люди, которые находят радость в ограблении, убийствах, виноваты в гибели дастана, в смерти Акгыз.

Виновата племенная рознь. Аул перекочевал в Геркез. Здесь каждый холм дышал детством, каждое зве́нящее колечко воды в Сумбаре.

"Значит, так угодно судьбе, — размышлял Махтумкули. — Судьбе угодно убивать цветы морозом и сжигать зноем. Но цветы покрывают деревья и землю каждую весну. Вот и у меня была весна, а теперь пришла старость. Меня жгло зноем, а теперь добивает мороз. Разделить у́часть всякой травинки, живущей на земле, не боязно. Надо только ничего уже не желать: Да и что может желать — старик?"

А весна в Геркезе наряжалась, словно ей было восемнадцать лет.

Махтумкули проснулся однажды, вышел из кибитки и вдруг услышал в себе тихий, но явственный звон. И вспомнил: когда-то он казался себе цветущим деревом, с которого берут початок тысячи пчел.

Небо было хрустальное. Земля — молода от зелени и алых цветов.

Соловьи, гремевшие ночью, запускали в пронзенный светом мир последние трели и замирали, вслушиваясь в эхо или, может быть, ожидая ответной песни.

Махтумкули взял кусок чурека, выпил глоток воды и пошел. Не зная куда.

Но старые ноги его были верны прежним счастливым дням. Они привели в гранатовое ущелье.

Возле тоненькой ниточки ручья, выбегавшего из-под темно-зеленого, пышнокудрого леса гранатов и инжира, на широко растопыренных ножках стоял розовоносый белый ягненок.

"Упущу — пропал!" — загадал, как мальчишка, Махтумкули.

Он сделал несколько бесшумных шагов, нагнулся и поднял ягненка. Тот зашумел, но не протестующе, а радуясь, что его страшному одиночеству́ пришел конец.

Махтумкули пристроил младенца на груди, и нежность сжала ему горло. И он посмотрел на скалу, где должна была расти арча. Он посмотрел туда в надежде увидеть ликующего мальчика, будущего шахира, на долю которого выпадет дальняя дорога по землям, народам, чудесам.

Махтумкули вздохнул полной грудью — арча росла себе на прежнем месте, а возле арчи стоял человек. Не мальчик. Девушка.

Орлиные глаза мергена и в старости не потеряли остроты. Махтумкули понял, что ошибся. Это была не девушка. Это была его Менгли.

— Она пришла! — сказал он себе. — Она — пришла!

…Он быстро уходил к аулу, повторяя, как маленький: "Она пришла!"

31

— Ты куда, Махтумкули? — спрашивали люди, видя, как седлает коня и готовится в путь шахир.

— Я еду ко всем туркменам! — отвечал он. — Прошу вас, люди, приглядите за моим ягненком. Его еще молоком надо поить.

Ехал Махтумкули от аула к аулу и всюду пел свою любимую и самую главную песню о будущем родины: "Овеяна ширь от хазарских зыбей до глади Джейхуна ветрами Туркмении".