Она замолчала. Потом начался короткий бред, и вдруг ясный голос снова поразил Махтумкули:
— Мы спаслись от пого́ни?
— Спаслись, Акгыз.
— И я спасла твой дастан? Я его спасла?
— Да, Акгыз.
— Покажи мне книгу.
— Акгыз, я сушу ее.
— Хорошо, я верю. Я счастлива, Махтумкули. Так и знай: хоть в последний час, но я получила свою долю счастья.
Это были горькие стихи, но это была жизнь. Жизнь клокотала в жилах Махтумкули.
Рок? Не рок, а люди, которые находят радость в ограблении, убийствах, виноваты в гибели дастана, в смерти Акгыз.
Виновата племенная рознь. Аул перекочевал в Геркез. Здесь каждый холм дышал детством, каждое зве́нящее колечко воды в Сумбаре.
"Значит, так угодно судьбе, — размышлял Махтумкули. — Судьбе угодно убивать цветы морозом и сжигать зноем. Но цветы покрывают деревья и землю каждую весну. Вот и у меня была весна, а теперь пришла старость. Меня жгло зноем, а теперь добивает мороз. Разделить у́часть всякой травинки, живущей на земле, не боязно. Надо только ничего уже не желать: Да и что может желать — старик?"
А весна в Геркезе наряжалась, словно ей было восемнадцать лет.
Махтумкули проснулся однажды, вышел из кибитки и вдруг услышал в себе тихий, но явственный звон. И вспомнил: когда-то он казался себе цветущим деревом, с которого берут початок тысячи пчел.
Небо было хрустальное. Земля — молода от зелени и алых цветов.
Соловьи, гремевшие ночью, запускали в пронзенный светом мир последние трели и замирали, вслушиваясь в эхо или, может быть, ожидая ответной песни.
Махтумкули взял кусок чурека, выпил глоток воды и пошел. Не зная куда.
Но старые ноги его были верны прежним счастливым дням. Они привели в гранатовое ущелье.
Возле тоненькой ниточки ручья, выбегавшего из-под темно-зеленого, пышнокудрого леса гранатов и инжира, на широко растопыренных ножках стоял розовоносый белый ягненок.
"Упущу — пропал!" — загадал, как мальчишка, Махтумкули.
Он сделал несколько бесшумных шагов, нагнулся и поднял ягненка. Тот зашумел, но не протестующе, а радуясь, что его страшному одиночеству́ пришел конец.
Махтумкули пристроил младенца на груди, и нежность сжала ему горло. И он посмотрел на скалу, где должна была расти арча. Он посмотрел туда в надежде увидеть ликующего мальчика, будущего шахира, на долю которого выпадет дальняя дорога по землям, народам, чудесам.
Махтумкули вздохнул полной грудью — арча росла себе на прежнем месте, а возле арчи стоял человек. Не мальчик. Девушка.
Орлиные глаза мергена и в старости не потеряли остроты. Махтумкули понял, что ошибся. Это была не девушка. Это была его Менгли.
— Она пришла! — сказал он себе. — Она — пришла!
…Он быстро уходил к аулу, повторяя, как маленький: "Она пришла!"
— Ты куда, Махтумкули? — спрашивали люди, видя, как седлает коня и готовится в путь шахир.
— Я еду ко всем туркменам! — отвечал он. — Прошу вас, люди, приглядите за моим ягненком. Его еще молоком надо поить.
Ехал Махтумкули от аула к аулу и всюду пел свою любимую и самую главную песню о будущем родины: "Овеяна ширь от хазарских зыбей до глади Джейхуна ветрами Туркмении".